На сушу за капелькой смысла…
в книге: Ирина Гольцова, Елена Тверская. «Иерусалимская ёлка»
Иерусалим-Москва.: Издательское содружество А. Богатых и Э. Ракитской, 2005, 104 с.
Ненавижу баб и ненавижу феминисток.
Заодно ненавижу собственную память: она заваливает меня стереотипами, в которые превращаются воспоминания.
Наверное, не всегда это катастрофично: бабы выходят замуж, и их приторные тюлевые стихи засахариваются навечно. Можно прочесть их — тридцатилетней давности и сегодняшние — и не угадать, какие за какими. Так что достаточно ознакомиться раз и навсегда.
Феминистки замуж не выходят и в стихах своих тверды. Правда, читать их невозможно. Потом феминистки всё-таки выходят замуж и перестают быть феминистками и писать стихи. Так что и тут одного взгляда довольно.
Ирину Гольцову нужно читать по мере поступления новой информации, чтобы регулярно привыкать к новому качеству.
Когда ей не было двадцати, она сочиняла уже как бы и не наивные, как бы и не детские стихи, но они были настолько буквально-предметны, что их следовало бы печатать в журнале «Юность». При всём том был это не самый плохой журнал, и стихи там были бы не самые плохие. Понятное дело, пропуском служила бы незамутнённость души. И такой я её запомнил тогда.
«Тогда» мы сочиняли не только стихи, но и песенки, и эти песенки нас сбивали в общий круг, бесстрашно звуча посреди «того» времени. В означенную пору из-за них, гораздо более чистых и трепетных, нежели нынче, людям приходилось беседовать с искусствоведами в чине от капитана и до подполковника и терять работу. Особенно остро эти роботы с собачьим нюхом реагировали, представьте, не на содержание, а на настроение и стиль (прав был А.Д. Синявский!). Иногда язык и настрой говорили больше, нежели сам по себе «текст слов». В «искусствоведческой» моде было слово «упадничество».
У Ирки Гольцовой наличествовали и состояние души вплоть до «упадничества», и нестандартность словесной самореализации. Но более всего поражала та самая кристальность, которую удержать, не потерять, не бросить можно было лишь вопреки всему. Это была отдельная, дополнительная работа. Она не афишировалась и проходила в фоновом режиме.
Не знаю, понимали ли мы это в полной мере, но Ирку любили. Я бы не сказал, что этот процесс завершен. Ее фотография времен песенки «Не виляй хвостом, мой пёс…» (с опущенным взором) висела на стене в моей комнате столько, что уже младшая дочь начала играть на гитаре и петь гольцовские песни, а потом и свои сочинять, чем-то неуловимо похожие. Лет двадцать, короче. Пока та стенка оставалась нашей…
Прошло довольно много лет, мы с Ириной долго не виделись. Впрочем, потом несколько раз встретились, но она никогда ничего не показывала. Говорили за жизнь. Дети, новые бытовые свершения, прогресс медицины… Я не вдавался, перестала она писать, или нет. Подозревал худшее, то бишь, спокойнейшее.
Слава богу, оказался дураком.
Надо было элементарно просчитать: числилась ли она в неадекватных? В «безбашенных»? Нет, ни в коем случае! Плюс — «талант не пропьешь». Так что писать не перестала — не смогла бы. Незамутнённость должна была пройти. С замутнённостью Ирина обязана была бороться — чтобы как-то жить. Клин вышибают клином. Значит, она неизбежно пришла бы к новой своей поэзии, где вещи вроде и называются своими именами, но означают совсем другое. Тут больше возможностей и результативности.
И вот — читаю. Правильным людям такое читать нельзя, ибо возникают резонные вопросы типа — может ли рыба выйти на сушу за капелькой здравого смысла.
Сразу отвечаю правильным: не только может, но и должна, ибо уж коль до такой ручки дошла, что смысл утратила, то куда-то бежать надо было! И уж точно не в воду, где с ней всё и случилось.
На сушу за капелькой…
Она (не рыба, а Ирина) всегда была старше самой себя. Неподъёмная эта ноша требует определенной двужильности. Так что даже с младых ногтей за кадром просматривалась не приличествующая анкетным данным усталость. Наверное, пришла ей пора перестать скромничать и выступить на первый план. Так сказать, итожа прожитое:
…Ничего, прорастём. На словах и без света росли мы.
Затеряли стрижи наших дней путеводную нить
В голубых небесах столь земного Иерусалима…
Кто же просит о Свете? Лишь Покоя и стоит просить.
Такого рода слова легко говорить в порыве кокетства, по-бабски — всегда. У Ирины они возникают вынужденно и выглядят так, как их когда-нибудь произнесла бы Золушка:
А теперь, в краю магнолий,
Быть счастливой мудрено ли?
Льдинкой сердца опечатан
Ларчик чувств, и тёмен взгляд.
А на ветке возле сердца
Зорким вороном расселся —
Неручной, недоброй птицей
Молчаливый страх утрат.
И на этой мрачноватой ноте можно было бы пропеть логический конец, не лишенный морали: девушки, не будьте умными!
Девушки, особенно поэты женского пола! Не будьте только лишь умными; в силу природной прихоти вам дана возможность быть еще и мудрыми. А мудрость среди прочего предполагает возможность воспарить над ситуацией и в критический момент сделать несолидный вывод: все эти страсти-мордасти можно просто обернуть игрой… Ну, ладно, игрой для взрослых. Но хочешь жить — играй. Хочешь жить «в полную ногу» — играй азартно.
И тогда рядом со скрижалями появляются строчки почти хулиганские — хокку по всем правилам: пять – семь – пять слогов. Всё, что хотите, в режиме хокку!
Впрочем, странная эта игра:
То ли в тумане,
То ли в облаке стою —
Не спешу понять.
Владимир ЛАНЦБЕРГ.