Из записных книжек — 1
* * *
Мне стало холодно в этом мире: я понял планету. Редкие огоньки средь промежуточного мрака, взаимная экспансия самоутверждения в обособленности.
Хотел спасти редкие огоньки, меня одели во мрак, но одежда истлеет, и свет мой долетит и согреет их. Не хочу говорить «их», хочу говорить «тебя», но не обособляю.
Мозг и душа сопротивляются, они еще ничуть не израсходованы, но — холодно: я понял планету.
Можно написать какой-нибудь «труд», но это — чепухня, все настоящее мимолетно и не воспроизводимо. В исполнении нет ключа, он лишь в сотворчестве. В разрушении нет ключа, он лишь в созидании, бережном, как выхаживание без лекарств.
Я уйду, и еще на одну мизерную капельку беззащитнее станет Планета. Она так хочет. Так проще. Но ничего не соберете по осколкам. А я еще жив тут.
Холодно, грязно.
Но отсвет Солнца на Твоем Лице.
Я надорвался. Прости.
Живи.
* * *
У одного Художника был Ученик, славный малый с большой кистью.
Однажды Художник прервал работу и ушел на берег озера — обдумать тень на лице, которое он собирался написать в правом нижнем углу картины.
Когда Художник вернулся, лицо было уже написано. Ученик ждал похвалы, но старик молча взялся за чистый холст.
— Неужели я все испортил?! — воскликнул Ученик.
— Разве можно испортить то, чего нет? — улыбнулся Учитель. — Просто на сей раз учеником оказался я, а ты — учителем.
* * *
Можно умножить душу, можно расщепить, свою или чужую, — все равно. Да и есть ли чужая душа? Солнцу одиноко среди планет, но мириады далеких солнц светом своим обозначают ему племя. Вселенная ищет разницу между человеком и вселенной, для этого ей нужен человек. Она придумала нас всех, чтобы осветить, чтобы любить и грустить, падать лицом в траву, радоваться и краснеть до ушей. Она живет в каждом из нас, пока не износится тело. Вселенная, новорожденная в новом теле, называется ребенком.
* * *
«Не высовываться», «Не прислоняться», «Выхода нет», «Пива нет», «Ушла на базу», «Райком закрыт, все ушли на...»
Все ушли и никто не пришел. Некоторые вообще не родились из-за повышения цен на пассажирские перевозки.
* * *
Зерно Истины невыразимо.
Ускользают слова, разбегаются понятия, торжествует мысль изреченная. Где уста Того младенца?
Штатные младенцы Человечества — поэты.
Истина — поэтична, музыкальна, красочна и графична; возьми — создай, сыграй, спой, нарисуй.
Истина многоэтажна, но последний этаж ее не имеет измерений.
Единое Сущее самоощущается, в игре от Себя обособляясь. Единое Сущее не есть Истина, Истина — то, что порождает Единое Сущее.
Его органы обособлены друг от друга за пределы взаимопониманий, как и мы с вами.
* * *
Здравствуйте, товарищи сальери!
Вы пришли заказать мне тропу? Или рассказать последнюю байку о Первом? Или пожаловаться, что вы — вечно вторые?
Я — Третий.
Я вечно третий, со времен Адама и Евы. Вы вечно догоняете Первого, я вечно иду в другую сторону, но тут мы и встретились: вы не можете быть Первым, которого съели волки, а я не могу, чтобы меня съели овцы.
Все наши встречи в прошлых веках и тысячелетиях кончались одинаково. Причем, каждый оставался самим собой, дорогой дуче, дорогой чучхе, дорогой Стальери.
Каждая новая ваша победа суть ваше поражение, для нас — каждое наше «поражение» — условие осилить дорогу.
Когда прервется эта глупая цепь, уже никто не разлучит нас.
Две стороны есть лишь у луны; у Солнца — одна поверхность.
* * *
...читает щенку поваренную книгу. Оба лопоухие. Щенок нюхает буквы.
Потом возьмет сонеты Шекспира. Там больше боли в тексте. Боль в тексте — авторская, не хватайся за сердце и не соси валидол. Это — чужая боль, коли текст чужой. Вот тебе буквы, нюхай и виляй хвостом.
А захочешь поскулить — скули о своем. Боль — она всегда авторская.
* * *
Дед с базара играл на алюминиевой дудочке, а его Жучка подвывала, вроде — каждый о своем, но у них, понимаешь, совпадение случилось. Про бабку свою покойную они выли на базаре и скулили. А после — одна Жучка осталась. Носит дудку в зубах с места на место. Положит, сядет и молчит. То на дудку смотрит, то на людей. Потом берет за краешек легонько и несет на новое место. А то и на старое.
точно, видишь, у них теперь Мандельштейн из шестого барака.
Я его после электрошока читать вздумал. Долго буквы нюхал, потом — засветилось и рухнуло вверх, в бездну, в мигрень. Я заспорил с пространством, вцепился в него, а оно оказалось временем. Нюхал стрелки часов. Эйнштейн хохотал до слез. Нет, он не из барака. Он — Жук, который играл муравьям на скрипке, отчего и вертелся шарик.
да, навозник тоже вертит свой шарик, но у него другой интерес. Авторская боль у него возникает при потере шарика. А у нас с тобой — при потере Жучки.
...я снюсь Господу Богу, Играющему в меня без умысла, среди прочих я ловлю Его взгляд, но я — краешек мизинца Его. При авторской боли смотрят туда, где болит, и вот я болю, сейчас Он бросит взгляд на меня, и Все пройдет. Вот в тебе твои папа и мама, соединю их, стану тобой, все забуду про боль на девять месяцев приращения тела.
* * *
Для каждой политической силы, для каждой партии, для каждой программы есть пробный камень: дети.
Да и для страны, как таковой.
Давайте будем предполагать, что вся борьба наверху — соревнование в том, кто лучше поможет выжить детям, озабоченно заглядывающим в большие красивые ворота рынка.
Бездетность страны, поведение ее — как у мамаши- отказницы, осталось на отказной лишь подпись поставить, только чью, у кого рука поднимется?
Недееспособные, неполноценные граждане.
— На кой оно, это детство-то, — говорит Витька, — им-то лучше: родился и к станку.
Унижение детством.
Знакомая картина: врач умеет, но негде. Инженер может, но не дают. Писатель написал — положил в стол. Кто это там сидит и не пущает?
Вот она, ваша загробная жизнь — дети. Они могут продолжить творить добро, которому вы их научили, могут плодить зло, которое вы им оставили.
Плохо быть атеистом — за гранью жизни ничего нет, но — там есть дети.
Страшная мысль: нет того солдата, который прикрывал собой и выносил из огня ребенка военной поры. Нет больше этого солдата, этого человека. Я не нахожу его среди разных, но похожих каменной злобою лиц.
Взрослые не объединятся, чтобы спасать детей. Тем более — чужих. Может, детям пора спасать взрослых и страну?
Нынче снег такой, что не поверишь в Бога — темный, липкий, кислотный...
* * *
Когда мы все притворялись одинаковыми, «цвета одного», незачем было сидеть по углам. Все углы были красными, конверты — дешевыми, «междугородняя, — алло! Соедините нас друг с другом, с холодным Севером — тепло...»
Когда мы все были разными, мы притворялись «зарницами», «огоньками» и «походами боевой славы», безошибочно узнавая бой барабанов среди барабанной трескотни, внятно глядя в глаза всем без исключения.
Тогда, или всегда, детские и «детские» движения были трех видов:
- — движение для себя
- — движение для детей
- — движение детей.
Перестановки слов и строк возможны, это не меняет суммы, хотя и превращает, иногда, произведение в фарс.
В первом случае детоводитель является центром события, а для ребенка — центром мира; взаимность мимолетна и травмогенна, а труд и личная жизнь — одно и то же.
Во втором — производственником, взаимность обязывает к успехам в труде и личной жизни отдельно.
В третьем он — пособие детей по самоорганизации и социоориентации (тьфу!), а про труд и личную жизнь тут вообще смешно.
Первые сильны своей близостью к животному миру и спонтанностью в охлосе мечты своей.
Вторые сильны социализированностью, легкостью формализации (тьфу, блин!).
Третьи слабы, их растаскивают и расталкивают вторые и очень первые. Третьим еще рано здесь, в музыке атаки.
Единый организм Человечества примут на свет третьи.
Кто хочет помочь и помогать им или быть ими — собраться надо, хоть в каком углу. Набить друг другу что потребуется и заняться текущими делами. Заглохнет музыка атаки, окрепнет музыка любви.
Любите, что ли, синергетику?