https://altruism.ru/sengine.cgi/5A/18/9
Никола Седнев
Никола СедневВ окрестностях МиленыРоман. Журнальный вариант. 2006 г.Все события, персонажи и фамилии в этом произведении являются вымышленными. Любое сходство с реальными лицами и фактами следует считать случайностью. Я уже миновал подъезд, возле которого жался толстенький коротышка с очень похожей на него таксой на поводке, когда услышал сзади неуверенное: — Виталий Константинович? Очки-телескопы, круглое лицо. — Вы меня не узнаете? Я раздумчиво потер ладонью свой подбородок с многодневной щетиной. — Что-то припоминаю, — вяло соврал. — Ой, я же… подождите. Сейчас!.. Я обнаружил, что держу в руке поводок, а толстяк улетучился. Такса печально и преданно взирала на меня, и я ей сказал: — Вот такая жизнь. — Ав, — тоненько и деликатно ответила такса, после чего принялась обнюхивать мою авоську с двумя бутылками водки. — Понятно, — сказал я, — не дурак. Наконец запыхавшийся толстяк вынырнул из подъезда. — Вот! — воскликнул он и протянул мне фотографию. — Меня зовут Фима! А это вы забыли забрать, ну, фотку! Вот я хранил. Вы все не появляетесь и не появляетесь... Я стоял на улице пустынного, от ранних холодов будто вымершего города, ветер гнал по мостовой вместе с жухлыми листьями обрывки газет, пластиковые стаканчики, одно из окон «хрущевки» напротив было распахнуто и периодически хлопало рамой на сквозняке, где-то в давно нестираных облаках сдержанно гудел самолет, а передо мной был снимок, который я видел впервые, и на нем рядом со мной в объектив смотрела Милена. * * * Более положительных персонажей, чем Ирина Владимировна и ее родители, я не встречал. Они были избыточно честны, потрясающе совестливы, на редкость религиозны, до неприличия порядочны и оттого умопомрачительно неправдоподобны. Любимой фразой Иры было: «Мы живем с тобой во грехе, Виталий...» Другая сказала бы просто — хочу замуж. Подъехать близко к парадному длиннющей многоэтажки, из-за изгиба именуемой в народе «клюшкой», где жила Ира, не удалось — там все было разрыто, перманентный ремонт теплотрассы, и я припарковал свою «девятку» у начала рва с обнаженной трубой. Ира открыла мне дверь квартиры и тут же обрадовалась: — Ой!.. Здравствуйте! — Когда ты уже отвыкнешь говорить мне «вы»? — спросил я, входя. — Предки дома? — Ой, ну почему «предки»? Родители... — мягко усовестила она меня. — Они в церкви. — Когда придут? — Минут сорок у нас точно есть, — сказала она, взглянув на часы, затем потупилась и покраснела. Я обнял ее. — Ой, подождите, — высвободилась она, — я шторы закрою... При свете Ирина Владимировна не могла — стеснялась своей некоторой склонности к полноте. — Опять на «вы», — констатировал я. — Ой, извините... извини… После штор она выпутывалась из моих рук еще несколько раз. — Ой, подожди, я его унесу... — Имелся в виду кот. — Ой, подожди, — высвободилась она после кота, — а то мы не заметим времени... — И она завела будильник на сорок минут вперед. — Я сама, отвернитесь... отвернись, пожалуйста! — выскользнула она, надо полагать, в последний раз. Я отвернулся. И сказал, пока она раздевалась: — Ира, Ира, тебе двадцать девять лет, а ты до сих пор стесняешься даже кота... — Ой, ты что — он же будет смотреть на нас!.. — сказала она за моей спиной. — Мне же стыдно! А тебе не стыдно?.. — А ведь ты сейчас грех со мной совершишь, — честно предупредил я. Сзади вместе с шорохом одежды послышался вздох, и она совершено серьезно ответила: — Когда буду в церкви, я замолю этот грех. Ты что думаешь — я ведь каждый раз после тебя замаливала... — Очень удобная штука религия, — сказал я. — Согрешил, потом поставил свечку, покаялся, можно дальше грешить... — Ой, ну, зачем ты так?.. Ой, не смотри на меня!.. И мы очутились в постели... Пока не зазвонил будильник. Она начала спешно одеваться, поторапливая меня: — Скорее! Сейчас родители придут! — Слушай, мы же с тобой взрослые люди... — Ой, не смотри на меня! Ты что — они не поймут! Вот если бы мы были расписаны... — тут она озарилась теплой улыбкой предвкушения — я видел ее лицо в зеркале. — Но не просто — в загсе, а обвенчались в церкви... — А обманывать папеньку с маменькой не грех? — Грех, — вздохнула она. — Все следы преступления уничтожили? — спросил я, когда она заново застелила кровать. — Вон складочка осталась. Ира засмеялась. Правда, перед этим порывисто повернулась в сторону постели... Многие знакомые Иры вертели за ее спиной пальцем у виска, но я так не считал. Пожалуй, я бы еще согласился с определением «не от мира сего». У нее никогда не водилось ни одной задней мысли, была она на редкость добрым, простодушным человеком, представляя собой разительный контраст тем дамам, с которыми мне приходилось сталкиваться по долгу службы. Поэтому, очевидно, мы и сошлись — несмотря на мои систематические подшучивания над Ирой, мне с ней все же было намного лучше, спокойней, чем с любой другой, пусть куда более привлекательной внешне. Одного не хватало в моем отношении к Ирине — любви. Ну, так и к другим женщинам любви во мне тоже давненько не наблюдалось. — Я красная? — спросила она, прижав ладони к пылающим щекам. — Как помидор. — Идем, я провожу тебя. Остыну немножко на воздухе. А то мама спросит: «Чего это ты вся горишь, а-а?..» По дороге к машине я думал о том, какая жена оптимальнее — умная сволочь или добрая дура? Пришел к глубокомысленному выводу, что лучше добрая умница. Вот только где найти такую? * * * — Значит, у вас с этой Ирой было что-то вроде романа... но без любви? — спросил фотограф Фима. Мы сидели на стволе поваленного дерева в его дворе между ротой гаражей с одной стороны и шеренгой баков для мусора с другой. — Романа без любви не бывает. Скорее ее можно было назвать «любовница». Хотя словечко какое-то гнусненькое. Но и «любимая» не скажешь... — Ав, — понимающе сказала такса. И зевнула. * * * Это — вход в нашу киностудию. На фасаде огромная эмблема, или, как сейчас модно говорить, логотип — парусник. Иногда его называют бригантиной, хотя я подозреваю, что скорее это стилизованный барк. Но барк звучит не так красиво, как бригантина. Взять кого-то за барки... Возле входа меня поймала (правда, за барки не брала) девица с километровыми ногами. Знаете, что такое супер-мини-юбка? Это веревка, обвернутая вокруг пояса, так вот, на ней было что-то наподобие. — Здравствуйте. А вы режиссер? — Здравствуйте. Я режиссер. — Ну, в общем, я не против посниматься в кино. — Охотно верю. — Я модель. — Понятно. Поскольку она была выше меня головы на две, я тотчас мысленно прозвал ее «моделька-жирафулька». — А какую роль вы можете мне предложить? — А с чего вы взяли, что я собираюсь вам что-либо предлагать? — А вы что — ничего не предложите? — А зачем? — Но вы же режиссер. — Из этого вовсе не вытекает, что я должен вам что-либо предлагать. — Так как мы с вами договоримся? — после недоуменной паузы осведомилась моделька-жирафулька. — А я разве соглашался с вами договариваться? — Так вы ничего не предложите? — А вы разве о чем-то просите? — А я что — должна просить?! * * * С тортом в руках я звонил в квартиру Иры. — Они недавно ушли, — сказала соседка, выглянувшая из двери напротив. — Куда? — В церковь, куда же еще, — ответила она. Отворив дверцу своей «Лады», я пристроил коробку с тортом на заднее сиденье, чертыхнулся, сел за руль, опустил боковое стекло и тут услышал истошный женский вопль: — Ты же царапаешь сухой тряпкой эти... плафоны! Тебе лень тряпку один раз как следует опустить в ведро?! Нижнюю часть окна на первом этаже закрывала занавеска, а через форточку видно было верхушку стремянки и девичьи руки с тряпкой, протирающие рожки люстры. — Но теперь же она чересчур мокрая, прямо капает с тряпки на паркет! Ты что — назло? Тебе лень тряпку как следует выкрутить?! Как ты смотришь на мать? — Как я смотрю? — Ты меня разорвать готова! Разве так смотрят на мать?! Ах ты сволочь, ах ты мерзавка! — Я все делаю не так! — закричала в отчаяньи девушка, в ее голосе слышались слезы. — Не так стою, не так смотрю, не так говорю!.. У тебя все всё делают не так, ты одна всё делаешь так, как нужно!.. — Ты еще матери замечания смеешь делать! Ты моей смерти хочешь?! Гадина! — За что?.. За что?.. — голос девушки перешел в рыдания. — Ой!.. — раздался тот же женский голос, но теперь с насмешливыми нотками. — Только не надо мне вот этот вот театр устраивать! Кто же поверит твоим крокодиловым слезам! Лицемерка чертова! Довела мать, а теперь разыгрываешь обиженную?! Будешь так себя вести, клянусь, вот так вот возьму топор и вот так вот промеж глаз тебе... Честное слово! Доведешь меня! Из парадного выбежала, не разбирая дороги, девушка в том возрасте, когда формы уже начинают округляться и, соответственно, нарастает грация, но еще сохраняются некоторая угловатость в движениях, мальчишеские элементы в походке, и чуть не врезалась в дверцу моей машины. На ней было светло-сиреневое платье с каким-то темным хаотичным рисунком, с плеча свисала на ремешке спортивная сумка. Отняв руки от своего мокрого лица, она сказала: — А я вас знаю, — и, слабо улыбнувшись, принялась вытирать слезы тыльной стороной ладони. — Я вас по телевизору видела. Вас зовут Виталий... забыла... — Виталий Константинович, — отрекомендовался я. — Ага, — сказала она и громко шмыгнула носом. — Вы к тете Ире из четвертого парадного ходите. Все всё знают, ничего не скроешь. — Действительно, — подтвердил я. Она вздохнула и сказала с сожалением, будто ей не нравилось собственное имя, да ничего уж не поделаешь: — А меня зовут Милена... — Как? — переспросил я. — Милена... — повторила она, и губы ее вновь задрожали, хотя она и попробовала улыбнуться. — А кто это на тебя так горло драл? — Моя мама... М-да, надо было срочно менять тему. — Слушай, торта хочешь? — Да. А... а что вы спросили? — Она сдула челку. Я рассмеялся: — Ты сказала «да», даже не расслышав, что я спросил. — Да... ой, то есть... Кончик носа у нее вскоре был перепачкан кремом. И улыбалась она уже почти весело. — Ой, мама идет! — вдруг испуганно вскрикнула девушка и вместе с куском торта в руке сползла с сиденья. — Уже прошла? — Прошла. — Это она в магазин отправилась, — пояснила Милена. — Давайте куда-то отъедем отсюда. — Куда? — Куда хотите. — А куда это ты с сумкой собралась? — На тренировку. Там спортивный костюм... Но я могу не пойти. — Тренировки пропускать нельзя, — назидательно изрек я. — Знаешь что, давай я тебя подвезу на тренировку. А сам поеду на пляж купаться. — А на какой пляж вы ходите? — спросила она после некоторого раздумья. Коленки у нее были поцарапаны, на левой виднелось вылинявшее пятно зеленки. Так в мою жизнь вошла Милена. * * * Я миновал проходную киностудии, «что в люди вывела меня», и на мраморной лестнице админкорпуса столкнулся со спускавшимся мне навстречу вечно перепуганным Жмуриком — невзрачным, с оттопыренными ушами-локаторами маломерком, про таких обычно говорят «ни кожи, ни рожи». Как всегда неряшливо одетый, на этот раз еще и с каким-то птичьим пухом на лацканах, плечиках кургузого пиджачка и шевелюре — уж не в курятнике ли ночевал? — он немедля принялся умильно улыбаться: — Здравствуйте-с, Виталий Константинович! Как здоровьице-с? — с каждым словом он мелко кланялся, поедая меня глазами. — Слушай, а почему тебя все зовут Жмуриком? — Так я-с... фамилия моя-с Жмыря! — Он обеими руками подобострастно тряс мою ладонь. — Я ведь у вас в съемочной группе помощником администратора работаю-с! — Это я знаю. — А от фамилии Жмыря — Жмурик, так все меня кличут-с, прозывают-с. Я не обижаюсь. Слякоть бесхребетная, тряпка безвольная. Мужику под тридцатник, а лицо в подростковых прыщах. И даже не прыщах, а скорее застарелых, прижившихся фурункулах. Черти что. — Понятно, — сказал я и двинулся наверх, а когда лестничный марш завернул, увидел, как это чудо в перьях с нежностью глядит мне вслед, само себе крепко пожимает руку, дружбу изображает: «Всего вам наилучшего-с! Привет домашним-с!» * * * Милена понуро брела по набережной, толкая ногой какой-то камушек. На ней было уже знакомое мне платье — сиреневого цвета с то ли синими, то ли фиолетовыми иероглифами, из которого она давно выросла. Я окликнул ее. Но пришлось повторять еще и еще: «Иди сюда», потому что Милена, почти сразу же узнав меня, тем не менее никак не могла поверить, что зову именно ее. — Я? Меня? — и оглядывалась, ища, к кому я обращаюсь, хотя вокруг никого не было. А потом вдруг побежала во всю прыть, процокала, сломя голову, своими обшарпанными «лодочками» на низком каблуке по ступенькам и очутилась, судорожно переводя дыхание, передо мной, стоявшем в плавках на песке. — Гуляешь? — спросил я. — А? Д-да, — с торопливой готовностью к любому отчету сказала она. — Я случайно здесь оказалась, смотрю — вы... А вы меня увидели... Насчет «случайно здесь оказалась» — это она, конечно, загнула. — Купаться будешь? — спросил я. На ее лице отразилась безмерная радость, тут же, впрочем, потухшая: — А... Я купальника с собой не взяла... За лицом Милены интересно было наблюдать — резкий переход от детского восторга к глубокой печали. Купального костюма не прихватила — это, конечно, очень весомый повод для большой грусти. — Так наденешь мою футболку. — Ой, а можно? — засветилась она улыбкой. И тут же опять погасла. — А как же вы... домой пойдете? Честно говоря, что-то настораживало меня в ее поведении. Ну, например, такая ли уж Милена «маинькая девоцка»? К ней тогда подкрадывалось семнадцатилетие. Физическое развитие соответствовало, если не считать излишней худобы. А вот по эмоционально-психологическим реакциям ей можно было дать лет тринадцать. Отставание в умственном развитии? Не похоже. Значит, «делается»? Но если так, то очень качественно. — Пойду домой по пояс голым. В смысле сверху до пояса голым, а не снизу до пояса. Когда до Милены дошел смысл моей шутки, она звонко рассмеялась. Она вышла из раздевалки. Моя футболка выглядела на ней, как платье — до колен. — Кошмар, — вдруг сказала она. — Ваша футболка ведь от соленой воды испортится. Я буду без футболки. Только не смотрите на меня, хорошо? Она сбросила мою футболку на песок и, прикрыв груди ладонями, пошла в одних трусах впереди меня, я смотрел на ее остро выпирающие лопатки и легко поддающиеся пересчету ребрышки. Солнце играло на морской поверхности, как на мятой фольге. — А вы любите лето? — спросила девушка уже в воде, полуобернувшись ко мне и, не дожидаясь ответа, сообщила: — А я люблю. Летом тепло и можно купаться. — Тут она вся просияла изнутри. — А зиму я не люблю. Зимой холодно. — Сияние прекратилось, произошла очередная кратковременная смена эмоционального состояния. — Правда, зимой можно кататься на саночках... — огорчение от зимней стужи прошло, в глубине у нее потеплело. Я глядел на Милену и думал — действительно ли она ребенок, несущий благоглупости, или ее инфантилизм напускной, игра: я еще совсем крошечка, Лолиточка, дядечка. Ни к какому выводу я не пришел. * * * IВозле своего парадного Милена сказала явно огорченно: ; — Вы к тете Ире идете? -Да. — Только, пожалуйста, вы сразу идите, ну, не стойте здесь... — Не понял. — Ну, не надо слушать, что там у нас сейчас будет. Пожалуйста!.. Я, конечно, остался послушать. — А-а, явилась! — за окном первого этажа раздался женский крик. — Ты где шлялась, скотина? Что это такое?! Ты должна была свитер после стирки вот так вот аккуратно вчетверо сложить и вот так вот положить в шкаф! Ты почему, гадюка, его швырнула в шкаф комком?! Я открываю шкаф — ужас! Доведешь меня, честное слово, возьму топор и вот так вот тебе между глаз!.. Ой, вот только не надо мне эти свои фальшивые слезы демонстрировать! Притворщица! На меня это не действует, дрянь двуличная!.. * * * В коридоре киностудии меня поймал известный не одному поколению кинематографистов граф Оман — такое прозвище ему дали, а настоящего его имени никто не помнил. Я попытался было улизнуть, но небольшой востроносый человечек лет шестидесяти меня заметил. Далее, хотя я периодически резко менял направление движения, он, будто приклеенный, мелко перебирал ножками рядом, тряся на ходу щеками: — Я написал гениальный сценарий! Ге-ениальный! — он попытался всучить мне пухлую папку с тесемочками-завязками. Похоже, папочку эту не одно десятилетие использовали в качестве шайбы на хоккейном поле, а также как хлопушку для битья мух. — Как вам на этот раз удалось проникнуть на киностудию? — вяло поинтересовался я. — Через забор! — радостно осклабился он. Особенностью графа были неистребимый оптимизм и крайняя доброжелательность: без улыбки он в природе не встречался. Сколько раз его выгоняли, вышвыривали, посылали, велели вахтерам не пускать — он никогда не обижался, для него это было, что зубцам кремлевской стены кариес. В процессе моих попыток — порой вежливо, а иногда и по-матушке отказаться-отвязаться — мы очутились в съемочном павильоне, где рабочие заканчивали сооружать гигантскую декорацию летающей тарелки. — В натуральную величину, — с совершенно серьезным видом уведомил я его. — Да, вижу, — блаженно согласился он. — Так возьмите, почитаете на досуге, — «досуг» граф произносил с ударением на первом слоге. — Ну, не надо вам писать сценарии, — тоскливо сказал я. — Не ваше это дело. Не получается у вас. — Так это раньше! — не сдавался он. — А теперь получилось! Блеск! Ну, я хоть перескажу вам сюжет. Гениальный сюжет! — Мы уже стояли с ним в туалете у писсуаров — и туда закоренелый граф за мной последовал. — Значит, два брата-близнеца! Но они... — Разлученные с детства, — со вздохом перебил я, — и не знают о существовании друг друга. — Как вы догадались? — счастливо изумился он. Мы уже вновь шагали коридорами. -... Мочит он одного, мочит другого, мочит третьего, мочит четвертого, мочит пятого... — ... мочит шестого, мочит седьмого, — подсказал я. — Да, он мочит одного, мочит второго... — В общем, всех замочил, — подытожил я. — Да, всех! А тут приходит... его брат! Близнец! — А как он туда попал? — сонно осведомился я. — Не важно, просто заглянул на огонек. — На огонек... — Да! А он думал сначала, что это зеркало... Чем бы тяжеленьким его стукнуть?.. В общем, заманил я сценариста в кладовочку, где уборщица хранила свой инструментарий — веники, ведра и тряпки (он в это время дошел в пересказе до реплики героя: «Сейчас, педрила, я тебя замочу...») и быстро выскочил, закрыл засов. Тут меня перехватила какая-то полная дама в черном платье с выдающимися формами — зад ее был настолько выдающимся, что на него спокойно можно было ставить рюмку. Хотя последняя фраза графа: «Сейчас, педрила...» — ввергла женщину в некоторую задумчивость, она все же открыла рот, чтобы обратиться ко мне. Однако в этот момент из-за двери подсобки послышались громкие жизнерадостные просьбы неотвязного и неуничтожимого графа выпустить его. — Что это? — спросила сдобная дама. — Фильм ужасов репетируют, — пояснил я и увлек ее вдаль по лабиринту коридоров. Плывя рядом и производя что-то вроде заламывания рук, она доверительно поведала, что ей порекомендовали меня, но кто — этого она сообщить не может, обещала не выдавать (кто же, интересно, эта сволочь?), у нее есть потрясающий сюжет из ее жизни, но сама она написать киносценарий не может, а предлагает мне. Тут мы разминулись с четырьмя мушкетерами при шпагах и одной миледи Винтер — они ели на ходу чебуреки и запивали баночным пивом. Экстраординарные выпуклости моей собеседницы заставили двух героев Дюма синхронно поперхнуться, третий прекратил жевать и издал нечленораздельный звук, четвертый — самый крупный, очевидно Портос, — сказал «Опа!» и зареготал, белокурая миледи смерила мою спутницу взглядом. Она его та-ак любила, и он ее та-ак любил, но он умер, она в шоке, все будут плакать, если вы это покажете на экране, это была та-акая чистая возвышенная «любов», вот если бы я к ней пришел, мы бы сели и она бы все рассказала, но не подумайте ничего «такого», я живу одна, вы можете подумать что-то «такое», однако вы будете в шоке, про такую красивую «любов» вы ни от кого больше не услышите, он мне каждый день приносил розы — представляете и т. д. Прямо нападение какое-то сегодня на меня. В районе монтажных комнат в потолок смотрела чья-то пара ног в кроссовках сорок четвертого растоптанного. Физии не было видно — асану этот придурок выполнял лицом к стене. — Что за моду завели — на головах стоять, — буркнул я. — Наверное, человек йогой занимается, — предположила объемистая Джульетта, отвлекшись от вопроса об экранизации своей персональной лав стори. Господи, сколько больных околачивается на киностудии. А здоров ли я? М-да, интересный вопрос... * * * Я спускался по лестнице к пляжу, когда заметил среди зелени кляксу сирени, сезон которой давно закончился. Я остановился и шагнул вбок в кусты. Пробрался через заросли и вскоре увидел сиреневое платье. Милена изредка выглядывала из-за бильярдной. Наблюдательный пункт она выбрала удачно. Красная Шапочка и Серый Волк поменялись ролями. На цыпочках, стараясь не хрустнуть веткой, я вернулся назад на лестницу. Исподтишка зыркал в сторону бильярдной, но Милена появилась совсем с другой стороны, очевидно, оббежала вокруг. Она подняла голову, оторвала глаза от песка, только почти столкнувшись со мной. — Ой, здравствуйте! — с искренним удивлением сказала барышня. — Какая встреча! Не ожидала вас здесь опять увидеть!.. Вот чертовка. Без комментариев. — Ладно, — сказал я. — Идем купаться. — А я сегодня взяла купальник, — сообщила она и отправилась в раздевалку. Этим цельным, очень закрытым купальником, уже сильно выцветшим, видимо, пользовалась еще ее мама в пору своей ранней юности. — Я вам раскрою одну тайну, — сказала Милена уже по горло в воде, немножко подпрыгнув перед очередной волной, норовившей накрыть ее с головой — волны обычно любят отмачивать такие шуточки. — Об этом никому нельзя говорить. Но вам я скажу. Вы никому не разболтаете? — Чтоб мне язык отрезали, — пообещал я. — Я вам верю. У меня папа разведчик. Нелегал. Один наш, ну в общем, перебежчик, его предал, выдал, вот. Его арестовали там, в Америке, пытали. Ужасно! Но он сам никого не выдал. И ему удалось бежать. — За время этого доверительного повествования ей пришлось подпрыгнуть трижды. Плавала она саженками и постоянно держалась рядом со мной. — Уже смеркается, — сказал я, когда мы вернулись на берег и обсохли. — Ты отправляйся домой. А мне на киностудию. У меня сегодня вечерняя съемка. — Я не пойду домой, — погрустнела Милена. — Почему? Скоро будет темно. — Мама к чему-нибудь прицепится, кричать будет. Я обычно гуляю одна по паркам, по пляжам до полуночи, пока она не заснет. Иногда до утра гуляю, если у нее бессонница, свет горит. Пару раз меня пытались изнасиловать, но я убежала. К тому времени я уже понимал — все, что говорит Милена, есть совершенно дикая смесь чистой правды и беспардонной лжи в динамической, постоянно меняющейся пропорции. Но определить, где есть что, было практически невозможно. Она сама верила во все, что несла. Я принялся обозревать морской пейзаж. Волны потемнели, возмужали и обзавелись седыми гребешками. — Вот что, — сказал я после некоторого раздумья, вернувшись взглядом к Милене. — Чем тебе искать приключений в темноте на свою... — ...задницу, — вздохнув, подсказала она. — Да. Я лучше возьму тебя с собой на съемку. Если, конечно, хочешь... — А можно?! — она сделала «большие глаза». Я молча смотрел на Милену. Потом улыбнулся и тоже вытаращился. Пару секунд она недоумевала, затем, видимо, догадалась, что ее передразнивают, покраснела и тотчас вернула свои гляделки в статус-кво с немного сконфуженным видом. И тоже улыбнулась. Догадалась, что переборщила и я понимаю ее игру? Не знаю, но, забегая вперед, скажу, что больше она мне никогда «больших глаз» не строила, очевидно, метод был забракован и отброшен как слишком примитивный и легкораскусываемый. * * * Съемочная смена закончилась к двум часам ночи, и я подвез Милену домой. Вышел из машины, провожая ее. Вся «клюшка» спала, лишь на последнем, девятом этаже светилось одинокое окно — полуночник бодрствует, либо чей-то склероз препятствует экономии электричества. Не доходя к своему парадному Милена остановилась и фыркнула — с шумом выпустила воздух через ноздри. — Что? — спросил я. — Вот черт, — сказала она, — мамаша загуляла... Из мрака донесся кошачий ноктюрн. — Откуда ты знаешь? — Да по ряду признаков. Вот будет весело, если она опять забыла мне ключ оставить... Под ковриком у двери квартиры ключа не оказалось, а только рыжий очень нервный таракан, тотчас убежавший зигзагами. — Ну, ничего страшного, не беспокойтесь, — сказала Милена. — Я уже много раз ночевала на крыше... — тут она провела пальцами по лицу, словно сметая паутину, остановила руку, недоуменно, будто впервые видела, рассмотрела свою кисть, неловко улыбнулась, как бы прося прощения за что-то. — Только мне нельзя сидеть на краю, а то меня так и тянет вниз... Ну, прощайте! Спасибо за все. Будьте счастливы. — Милена... — начал я. — Нет, — сказала она уже пролетом выше. — Не надо, Виталий Константинович. Не поминайте лихом неразумную Милену... Возвращаясь к автомобилю, я приостановился и какое-то время задумчиво изучал открытую форточку в кухонном окне Милениной квартиры на первом этаже. Щепка Милена вполне могла бы, а если бы я подсадил — тем более — в нее пролезть. Интересно также, по каким таким признакам Милена ухитрилась определить, что ее мамочка загуляла? Перед уходом родительница переставила кактус на условленное место? Профессор Плейшнер, несмотря на инструкции Штирлица, не обратил внимания, а глазастая Милена заметила? Дурачила девочка меня умело и вдохновенно. Как лоха. * * * Я наблюдал, как городской ландшафт разворачивается навстречу, как далекая спичка, освещенная фонарем, скороспело взрослеет, превращаясь в столб и уносится в прошлое, улетает за спину с глаз долой, из сердца вон, когда указательный палец моей левой руки нажал рычажок поворота... Я развернулся и покатил в обратном направлении. * * * Сидящая Милена силуэтом виднелась на парапете, обрамлявшем крышу — обхватив голени руками и уткнув щеку в колено, она дрожала от холода. Два кота при моем появлении прекратили ушираздирающее выяснение отношений и вылупились на меня, глаза одного из них загорелись в темноте нехорошим намеком на дальнее родство с тиграми. Девушка же головы в мою сторону не повернула, хотя соприкосновения моих подметок с хрусткой цементной крошкой были звучными, как в триллерах. Знала, что я вернусь, не смогу не вернуться? Я снял с себя пиджак, накинул ей на плечи. После чего повернулся и захрустел назад, так ни слова и не сказав. И услышал за своей спиной ее шаги. * * * — А где я буду спать? — спросила Милена, окидывая взглядом мою квартиру — У меня только одна кровать, — грубовато ответил я. — А вон раскладушка есть! — разглядела она. Я вынес сей предмет на середину комнаты и расставил. Свою целостность продемонстрировали три или четыре пружинки, в результате края провисали, а середина так вообще вся лежала на полу. — Мой друг останавливался проездом, — объяснил я. — Сто пятьдесят килограммов живого веса... Когда я вышел из ванной в пижаме, то увидел, что Милена уже лежит в моей двуспальной кровати и читает при свете торшера иллюстрированный журнал. Ее платье было аккуратно развешано на спинке стула. Когда я приблизился, она тихо ойкнула и закрыла глаза ладонями. Я забрался под одеяло и, повернувшись к ней спиной, сказал: — Спокойной ночи. Потянулась длинная пауза, потом раздался голос Милены: — Спокойной ночи... Затем: — Свет потушить? — Как хочешь, — ответил я. Она вдруг начала смеяться: — Так потушить? Или оставить? В смысле — вы спите при свете или без света? — Хочешь — при свете. Хочешь — без света. Она прямо ухахатывалась: — Так тушить? Или не тушить? — Слушай, прекрати истерику. Туши свет и спи. — Ага, хорошо, — неожиданно совершенно спокойно сказала она. Утром, проснувшись, я обнаружил, что Милена сопит на моем плече. Я осторожно высвободился и отправился на кухню. Оценил в зеркале степень своей небритости, напился минералки из холодильника, а вернувшись, увидел с изумлением, что Милена уже одета и расчесывается. — Я у вас здесь немножко приберу, — сказала она. — Можно? * * * Из парадного высеменил фотограф Фима, осторожно неся на блюдцах две дымящиеся чашечки кофе. — Может, все-таки зайдете ко мне? — Да нет, спасибо, я скоро пойду домой. — В отсутствии предприимчивости девочку трудно упрекнуть, — сказал он, вновь садясь рядом со мной, в своей старомодной шляпе, с усами и таксой похожий на Эркюля Пуаро. — Что же было дальше? — Я выяснил: мамаша Милены в ту ночь, как обычно, была дома и спала. Никогда она не «загуливала». И никогда не оставляла дочери ключ под ковриком. У Милены был свой ключ. А если она изредка и забывала его, то преспокойненько забиралась домой через форточку. И то, что Милена якобы не раз ночевала на крыше, — чистейшей воды вранье. А что ее тянет броситься с крыши... — я развел руками. — ... ложь, рассчитанная на то, что вы не сможете оставить ее одну и заберете к себе ночевать, — заключил он. — И тогда я решил посоветоваться с одним моим знакомым. Его зовут Володя... * * * В детстве я очень любил книжки-раскраски. И когда со временем притворился взрослым, обернулся дядей, меня стали раздражать авторы, считающие своим долгом, выведя тот или иной персонаж на страницы своих опусов, первым делом сообщать внешние приметы. Вот, дескать, бедный фантазией читатель, предписываю тебе я, твой руководитель-рукой-водитель, представлять ее своим мысленным взором не русой, не рыжей, не выкрашенной в цвет гнилого баклажана, а исключительно шатенкой, хоть ты тресни. А почему бы не дать простор читательскому воображению? И зачем ругать детей, пририсовавших пенсне Емельяну Пугачеву или бородку Софье Ковалевской? Милену вы, Фима, видели, какой же смысл ее описывать. А вот Володя — здоровяк ли он багровощекий с голубенькими поросячьими глазками при белесых ресницах с носом картошкой и мясистыми губами (на подбородке ямочка)? Или бледный кареглазый субъект с тонким хрящеватым шнобелем и узкими саркастическими губами (на подбородке бородавка)? Кустистые у него брови или шнурочком?.. Представь его себе, Фима, каким угодно, размалюй первыми попавшимися красками, и он оживет, заиграет в твоем мире. Ничего, что я перешел на «ты»? * * * Володя (с любым носом, произвольными щеками и какого хочешь цвета глазами, Володя-раскрась-ка) пожевал губами (неизвестно какими), что у него всегда служило признаком раздумий. — Н-да... Очень своеобразная молодая особа. Даже слишком неординарная. И все-таки, если человек говорит о намерении покончить жизнь самоубийством... Независимо от того, правда это или розыгрыш — в любом случае штука тревожная. Так или иначе, это пронзительная, щемящая просьба о помощи... Знаешь что, покажи мне эту девицу. Я уже выиграл партию (пожертвовав слоном, лишил противника ферзя и проходной пешки, после чего черным оставалось только, поцокав языком, сдаться), попрощался и направился было к дверям его кабинета, когда Володя сказал. — Виталик! (Я остановился.) По поводу этой пигалицы... как ее? — Милена. — Милена, Милена... У нас, психиатров, есть старинная со времен Камо задачка: если человек симулирует психическую болезнь, значит ли это, что он психически здоров? Правильный ответ: хорошо симулирует — хорошо болен. Чем удачнее пациент имитирует одно душевное заболевание, тем более у него развито другое... * * * Посыпанные пудрой парики восемнадцатого века. — Ах, что вы делаете, монсеньор!.. Женское лицо на подушке, мужской затылок, он на ней, обнаженные плечи... Но если медленно пятиться от этой парочки с их охами и ахами, то мы увидим, что подушка покоится на задрипанном канцелярском столе конца двадцатого столетия, накрытом простыней, кровати вообще нет как таковой, ноги девушки в джинсах находятся на табуретке, его ноги (тоже в джинсах) стоят у стола, а дальше — видны кинокамера и горящие-слепящие осветительные приборы и съемочная группа... Дурим легковерных зрителей, как можем. Режиссер за кадром дает указания: «Подходим к оргазму... так, так... учащаем... еще тяжелее дыхание... начинается оргазм, идет, идет... закатываем глазки... начинается эякуляция... так... хорошо... Всем хорошо! Пошла улыбочка на лице героини...» Вдобавок раскрою еще один секрет: в жизни этот актер и актриса вообще не переваривают друг друга. — Стоп! — сказал я. Тут же у меня состоялось вполголоса короткое совещание с операторами Махнеевым и Лабеевым. — Как тебе дубль, Виталик? — спросил Махнеев. — У меня к актерам претензий нет, — сказал я. — А как у вас? — Лучше не будет, — сказал Лабеев. — Пока не расхолаживай актеров, проверим рамку, — предупредил Махнеев. — Если грязная — снимем еще дубль. Голая по пояс актриса с мушкой на щеке, в джинсах и старинном парике с буклями подошла ко мне: — Ну, как я сейчас сыграла?! — Извините, писать следующий дубль? — перебила помощница режиссера. — Да, — сказал я. — Это уже четвертый дубль, — констатировала помрежка и протерла влажной тряпочкой «хлопушку», уничтожив мелом написанную цифру «3». — Пишите, Шура, пишите, — сказал я. — Что сейчас было не так? — недоуменно спросила актриса. Я взял ее под руку, и мы двинулись сквозь толпу сотрудников внутрь рядом стоявшего дома. — Не верю, — искренно и грустно сообщил я ей. Миленький домик с мансардой под красной черепичной крышей, занавесочки на окнах... Открываешь дверь, входишь — вместо стен фундусные щиты, скрепленные струбцинами, листы грязной фанеры, поддерживающие их откосы, обрывки оштукатуренной мешковины, стальные тросы стяжек-растяжек с болтами и гайками, опилки на земле, небо над головой. Это всего лишь декорация из двух стен (третья и четвертая отсутствуют), поставленная среди кустов на территории киностудии. А что дымок из трубы идиллически вьется — так это пиротехники долгогорящую шашку приспособили. В общем, аферисты мы, кинематографисты. На моем пути уже внутри фальшивого дома нарисовалась, как всегда накрашенная, словно новогодняя елочка, ассистентка Оля Тургенева — в руках поднос с пустыми одноразовыми стаканчиками. Рядом с ней — меланхолически жующий жвачку замдиректора киностудии Самвел Ашотович с шампанским, знаками показывающий свою полную готовность к откупорке. — Брысь, — сказал я Оле. Она, не переставая улыбаться, резво посторонилась. — Что я сделала сейчас не так? — допытывалась актриса. — Степень достоверности... недостаточная. Вы вообще предварительно репетировали с партнером? — задумчиво поинтересовался я. — Как же я могла с ним репетировать, если он женат! Она была еще совсем начинающая артистка и приколов пока не понимала. Хотя — может, это я не понимал ее юмора? Мы уже вышли с ней из «дома», и рядышком случился педик Ростик — Ростислав Сердюченко, редактор фильма. — Вот с ним могли бы порепетировать — он холост, — с серьезным видом тянул время я. — Согласны, Ростик? — Ах, Виталий Константинович! Нет, ну, что вы такое говорите? — испуганно произнес он своим глубоким грудным контральто. — Ну, почему вы не хотите помочь актрисе? — по-садистски спокойно допытывался я. — Если искусство требует. Жертв!.. — Ну, я не могу! — воскликнул Ростик своим женским голосом — другого у него не было, и покраснел. — Надо было сыграть как-то... задушевнее, — поделился я с актрисой своими глубокими размышлениями. — Куда уж задушевнее?! — изумилась она. Но задумалась. Мы прошли мимо чьих-то вознесенных в небо ног в затасканных кроссовках — кто-то из группы, возможно, каскадер, делал стойку на голове — и вновь оказались внутри якобы дома. Админтроица: директриса киностудии Яворко, председатель профкома и главный инженер стояли в сторонке и терпеливо ждали. Механик с крестьянской фамилией Дворянинов, откинув боковую крышку, угрюмо и сосредоточенно копался в утробе кинокамеры, светил туда тоненьким, с авторучку, фонариком, держа его в зубах. Все вокруг буднично переговаривались, покуривали, усердно делая вид, будто безразличны, но пиротехники уже приготовили спички. — Я ничего не понимаю. Вот вы возьмите и сами мне покажите, как я должна сыграть! — в сердцах говорила актриса. — При всех? — удивился я. — Ну, не при всех... Деликатной рысцой приблизился Саша Жмурик и осторожно, на полусогнутых принялся перемещаться параллельным курсом в «дом» и из «дома», искательно заглядывая мне в лицо — не смел перебить моего, очевидно, очень важного разговора с актрисой. — Что тебе, Саша? — спросил я. — Я по поводу постели... — робко улыбаясь, промямлил он. — Какой еще постели? — Ну, вот-с — одиннадцатого числа-с вы ездили в командировку-с, — эта ходячая пародия на лакеев из пьес Островского раскрыла папочку, глядя, впрочем, не в бумаги, а на меня, как говаривали в старину, с невыразимой приятностию во взоре. — Железнодорожные билетики-с вы представили-с, а талончики на постель — нет, не представили-с. Порядочек требует-с... отчитаться-с... Механик погасил свой сигарообразный фонарик, оторвался от чрева «Аррифлекса» и направился ко мне. — Послушай, Жмурик, ну, что — это именно сейчас нужно?! Срочно?! Горит?! — гаркнул я, и этот живой анахронизм тотчас исчез, предварительно до смерти испугавшись. — Все только о постели и говорят, — буркнул я. — Тут постель, там постель... Какие-то сексуальные маньяки. Вы бы пока накинули что-то на себя, а то... народ соблазняете. — Ой! — сказала актриса и быстро прикрыла груди ладонями, только сейчас вспомнив, что она все еще топлес. Художница по костюмам Крошкина подала ей рубашку. — Что вам все-таки не нравится? — чуть не плача, спросила актриса, застегивая пуговички. Она все еще не понимала, что это розыгрыш. — Не то... не то... — трагическим шепотом констатировал я. Тут ходившая за мной по пятам Тургенева нахально забежала вперед, встала, загородив мне дорогу с ужимками маленькой девочки, и многозначительно протянула поднос с девственно порожними пластмассовыми стаканчиками. Подоспевший Самвел Ашотович, не переставая жевать, напомнил мне о существовании бутылки шампанского путем ее легкого поднятия вверх. — Что это? — грозно спросил я. — Сегодня же последний день съемок, Виталий Константинович, разве вы не знаете?! — надувая губки в первой половине фразы и закатывая глазки во второй, пропела Тургенева. — Виталик-джян... — с отеческой укоризной сказал Самвел Ашотович. Механик Дворянинов тем временем пробрался ко мне, наклонился к моему уху и доложил шепотом: — Рамка чистая. — Да что вы суетесь? — возопил я. — Вы нас отвлекаете! Сейчас будем снимать дубль за дублем, пока актеры не сыграют как положено! — А как положено? — в отчаяньи спросила актриса. Дворянинов нагнул голову пониже, чтобы она не видела, как он беззвучно давится от смеха. — А как положили вас с партнером, так и положено! — сообщил я. — Да он же прикалывается! — механик не выдержал и заржал в голос. Я поднес к губам мегафон: — Всем спасибо! Смена закончена! Фильм завершен! Все было прекрасно! Просто замечательно! — Взял руку актрисы, поцеловал ее и добавил: — Вы сыграли очень талантливо! Верю! Самвел Ашотович тотчас стрельнул шампанским, кругом стали горланить «ура» и хлопать в ладоши, кто-то из осветителей попытался сбацать на гитаре туш. «Так вы меня разыграли?!» — раз за разом восклицала, смеясь, актриса и полушутливо барабанила кулачками по моей груди. «Верю!» — кричал я ей. Я жал протянутые руки, чокался, пил, одна из сотрудниц прыгнула сзади мне на спину, обхватила мою шею и завизжала, я перенес ее на спину главного инженера, где она продолжала визжать, в небо брызнул фейерверк, но всех в карнавальном коловращении перекрыл голос директрисы киностудии Яворко, и немудрено — она воспользовалась моим «матюгальником»: — Минуточку внимания! Дирекция киностудии поздравляет съемочную группу и лично режиссера Зарембу Виталия Константиновича с завершением съемочного периода! — Досрочным! — поправила председатель профкома. — Досрочным! И сообщает, что ваша группа признана лучшей на киностудии по производственным показателям! — С присвоением переходящего откуда-то куда-то красного знамени, — сострил я между глотками шампанского. — Знамен теперь нет, — сказала председатель профкома. — Знамена закончились. Но вы все молодцы. — Группа награждается, — добавил мегафон, — денежной премией в размере... Размер потонул в радостных криках. Это наша киностудия. Если подняться высоко на большом операторском кране, видно ее всю: по периметру идут съемочные павильоны, костюмерные, гримерные, цех обработки пленки и прочие необходимые кинопроцессу строения, зелень внутреннего скверика с аллеями и скамейками, а дальше обрыв и синее в оттеночных акварельных потеках, с путешествующими морщинками море. * * * Около полуночи, возвращаясь домой, я обнаружил в своем парадном Милену. Она сидела на подоконнике, болтала ногами и грызла ногти. Пока я преодолевал оставшиеся ступеньки, она встала и, косолапя — вывернув ступни на внешний рант так, что подошвы ее могли лицезреть друг дружку, принялась рассматривать собственную обувь: — Мама опять загуляла. Я не могу попасть домой... — Врешь ведь. — Я вообще никогда не вру, — сообщила Милена и, подумав, добавила: — Я фантазирую... — Иди домой, — сказал я. — Ладно, — вздохнула она. — Я погуляю по улицам до утра, а утром пойду в школу. Но если меня кто-то изнасилует — это будет на вашей совести... * * * Пока Милена плескалась в ванной, таможенник В. К. Заремба устроил досмотр ее сумочке. Как я и ожидал, в ней среди прочего оказались ключи от квартиры (какой, конечно, неизвестно, но догадаться несложно). Я лежал в кровати и читал книгу, когда появилась Милена в халатике с полотенцем, тюрбаном обмотанным вокруг головы. — Ой, а вы починили раскладушку... Показалось ли мне, или все же в подтексте кроме основной окраски — удивления, прозвучало и чуть-чуть разочарования? — Как видишь. А теперь объясни, пожалуйста, если ты не можешь попасть домой, откуда у тебя взялся с собой домашний халатик? Вместо ответа Милена издала несколько звуков вкупе со вздохом, что-то вроде: «А... так... ну... вот...», но на самом деле куда более неартикулированных. Потом, когда свет уже был потушен, с раскладушки донеслось: — А вы не спите? — Нет. — А вы, ну, починили раскладушку потому, что знали, что я приду? — Скажем так, знал, что сегодня твоя мама опять загуляет. Она очень даже миленько рассмеялась: — Ну, что вы всё хотите уличить меня во лжи? И в сумочке моей рылись, чтоб посмотреть, есть там ключи от квартиры или нет... Эта девочка начинала меня пугать. С ее сумочкой я обошелся так аккуратно, что заметить следы инспекции было невозможно. Да она после ванны к стулу, на котором лежала ее сумочка, и не подходила... Значит, на пушку берет. Ловко. Пока я все это обдумывал, она добавила со вздохом: — А может, девушка просто влюбилась в вас... А вы нет чтобы догадаться, так начинаете прищучивать ее — лживая, врешь, такая-сякая... То, что Милена барышня не простая, я уже к тому времени понял. * * * На стенде «Их разыскивает милиция» я изучал фоторобот мужчины, очень похожего на меня, только в бесшабашном варианте, когда в коридоре появилась Милена и плюхнулась на стул рядом со мной. Ерзая, устроилась поудобнее. Лейтенант, сопровождавшая ее, скрылась в кабинете. — Представляете, — затараторила вполголоса Милена, — они отвели меня к гинекологу, а как узнали, что я девственница, говорят так разочарованно: «Так у тебя с ним ничего не было?» Я говорю: «Нет, конечно. Я порядочная девушка». Они спрашивают: «А где же ты спала у него?» Я говорю: «На раскладуш...» Тут из двери кабинета вышла седовласая пожилая женщина. Осекшаяся Милена вскочила и с комично-серьезным видом повела рукой: — Это Виталий Константинович... Это Анна Илларионовна, наша класс-ссная руководительница. — Не паясничай, — улыбнулась классная и повернулась ко мне. — Здравствуйте. — Я не паясничаю, — все тем же тоном великосветской дамы сказала Милена и скорчила рожу ей в затылок. — Просили вас зайти, — сказала Анна Илларионовна. — И меня тоже?! — обрадовалась Милена. — Ур-ра! — Нет! Ты обойдешься, красотка. — А плюс бэ равняется цэ квадрат... — печальненько сообщила ей Милена. — Вы должны нас понять, — поведала мне в кабинете дама-капитан. Она говорила с легким молдавским акцентом. Женщина-лейтенант сидела в углу и пялилась на меня. — Я никому ничего не должен, — огрызнулся я. — Поступило заявление матери — девочка не ночует дома. Мы должны были разобраться. Вот ваш паспорт. — Понятно, — сказал я. — А я видела ваши фильмы — «Орхидеи расцветают в полночь», потом этот... э... забыла название, я раза три смотрела и каждый раз плакала... Ну, там, где в конце он ее догоняет, в него стреляют с глушителем, он падает на колени, а она выстрела не слышит и думает, что это он у нее прощения просит... забыла, как называется... Это была неправда. Она прекрасно помнила название фильма. Некрасивая, без обручального кольца капитанша, которая определенно не могла пожаловаться на излишнее внимание к ней особ мужского пола, испытывала с трудом скрываемое удовольствие — это видно было по ее лицу — от кинолент, где героиня пользуется огромным успехом у мужчин, где кавалеры, ухажеры, женихи за дамой табунами бегают, о чем-то умоляют женщину, да еще на коленях — это соответствовало ее потаенным желаниям. Называется — иллюзорная компенсация. Бедняжка могла представить себя на месте этой счастливицы, помечтать, умиленно поплакать — везет же некоторым, и это сглаживало ей жизнь, делало не такой серой. А жирный рохля-бухгалтер с телом, как холодец, любит смотреть боевики, где герои сильные, смелые, ловкие... — Я могу быть свободен? — перебил я. * * * Кинематографисты обычно насмешливо относятся к писакам, которые разок-другой, с наскоку побывав на съемочной площадке, пытаются ваять то ли очерки, то ли повести на тему «мир кино», а по сути, заметки туриста, путешествующего по стране своих дилетантских представлений, домыслов и фантазий. Режиссера они обязательно изображают вертлявым типом при непременных темных очках и белой кепке. На каждом шагу вкладывают в уста изображенных ими псевдокиношников словечко «фотогеничность». Хотя от этого термина кинематографисты отказались давным-давно как от ничего не обозначающего, а только запутывающего. Осветительные приборы, которые мы используем на съемках, они почему-то называют на театральный манер «юпитерами», хотя правильно ДИГи — дуги интенсивного горения, и с «юпитерами» они ничего общего не имеют. Десятка два таких ДИГов рабочие операторского цеха вытащили на воздух со склада и принялись за их покраску. Тут же стояло старое трюмо. А перед ним — Жмурик. Его было не узнать. Он, вальяжно поворачиваясь, разглядывал себя под разными углами в зеркале, точнее, свой новый, довольно приличный костюм. Причесанным этого пентюха я вообще никогда раньше не видел. Я обошел помощника администратора полукругом. — Здравствуйте, — сказал он небрежно. — Жмурик, ты ли это? В окрестностях Милены — Меня зовут Александр Леонидович, — обронил он. — Та-ак, — сказал я. — Что случилось? — В каком смысле, друг любезный? — все еще важно уточнил А. Жмыря, но уже немного занервничав. — Как твои командировочки, железнодорожные билетики-с? Он ответил не спеша, параллельно изучая в зеркале свое лицо: — Так ведь я уже этим не занимаюсь. Меня ведь повысили — назначили замдиректора киностудии. — И добавил задушевно-покровительственно: — Милейший, вы разве не знаете? Он аккуратно продул расческу. Лакей из пьес Островского исчез, появился новоиспеченный действительный статский советник. Все равно архаика. Фигляр негодный. Без архаики он не может. «Друг любезный», «милейший». Нравится человеку в девятнадцатом веке. Не хочет оттуда уходить. Самим собой, своим собственным современником, конечно, сложнее быть. — А-а, — вспомнил я, — так ты теперь по хозчасти, вместо Самвела Ашотовича! Напоминание о том, что он стал старшим всего лишь над сантехниками и уборщицами, его несколько покоробило. — У вас какое-то дело ко мне? — Да нет. — Всего вам доброго, — постно сказал он. — Подожди, Жмурик... — Александр Леонидович, — кисло поправил он, еле сдержав уже начавшую было непроизвольно зарождаться на губах обычную свою дурноватую улыбку. Я догнал Жмурика на лестнице админкорпуса. Выражение лица у него было такое, как будто ему налили, а выпить не дали. — Слушай, Александр Леонидович, а ведь ты маешься. Ты мечешься из одной крайности в другую. — Ничего я не маюсь, — огрызнулся он и продолжил свое восхождение. Костюмчик с галстуком разительно контрастировал с его жлобской расхлябанной походкой. — Слушай, а может, в тебе гибнет великий живописец — Репин, Ренуар? — Издеваетесь? — осведомился он. — Нет, погоди. Ты — будущий гениальный композитор! Моцарт, Бетховен! — Смеетесь? — Он остановился. — Я даже нот не знаю... Да отстаньте вы от меня! — вдруг вспылил он. И вновь двинулся по ступенькам. — Значит, в тебе зреет великий поэт! — Да пошел ты, — сказал он тихо, но акустика на лестнице была хорошей. * * * Раздался звонок. Я открыл дверь. На лестничной площадке со старым, перевязанным веревкой чемоданом у ног стояла Милена в достаточно нелепой позе: носки вместе, пятки врозь, плечи и брови подняты, руки разведены в стороны ладонями вперед — девочка из сиротского приюта, которой не досталось каши. — Меня мама выгнала из дому, — сообщила она, шмыгнув носом. — Сказала: иди, греховодница, к чертовой матери к своему полюбовнику. Я спросила: так к чертовой матери или к полюбовнику? Что за слово вообще такое «полюбовник»? Какой вы мне полюбовник? Я говорю: мамочка, ты что, я даже не целовалась с ним ни разу, — тут Милена с сожалением вздохнула. — А она говорит: ты, блудливая кошка, наверное, чем-то еще похуже с ним занималась, мне даже стыдно вам повторить, что она предположила, в общем, извращение. Она мне так подробно описала разные извращения, которыми я с вами... ой... якобы занималась! В общем, я теперь стала прямо спец по извращениям! Вытолкала меня за дверь. Потом вот — чемодан с вещичками выбросила мне через окно... Вот. А что означает слово «растленная»? Все это, как позже выяснилось, было, почти стопроцентным вымыслом. Но у меня в квартире появился новый жилец. Точнее, жилица. Довольно несчастная девушка-полуподросток, жизнь которой дома с матерью была таким адом, что она готова была удрать от нее куда угодно и к кому угодно. Потянулись странные отношения. По утрам я подходил к раскладушке и будил Милену всегда одними и теми же словами: «Вставай, чудовище, в школу опоздаешь». «Я не чудовище, я красавица. А который час?» — всегда одно и то же бормотала Милена, сладко потягиваясь и отбрасывая одеяло. Вставала она со все еще закрытыми глазами, тут же (иногда тут же, иногда спустя время) спохватываясь, что не совсем одета. «Ой! — восклицала, закрываясь впопыхах схваченным халатиком или чем попало под руку: — Не смотрите на меня, ну, пожалуйста!» Отдельная поэма — утренняя очередь в туалет, ее бег: «Чур, я первая!» — «Ты там не утонула, давай быстрее». — «Нет, я книжку здесь читаю». — «Спасибо!» Я же сказал, странные отношения. * * * Соседка вывела погулять здоровенную псину Рекса и заболталась с подругой. Рекс, обнюхав и «отметив» деревья, решил разобраться с Миленой, стоявшей со школьным портфельчиком в одной руке и целлофановым кульком в другой у моего четырехэтажного, дореволюционной постройки, с орнаментами и барельефами, дома. Я как раз подходил и, завидев эту сцену, заспешил было, но моя помощь не понадобилась. Милена присела на корточки и с приветливым интересом уставилась на пса, мчавшегося к ней с громким лаем. Впоследствии я не раз с удивлением наблюдал ее взаимоотношения с собаками — странное дело, они вначале лаяли на Милену, но стоило ей взглянуть на них... Когда я перепрыгнул через клумбу, Рекс уже вилял хвостом, а Милена, поставив портфель на асфальт, чесала ему за ухом: — Приветик! — Гав, — добродушно ответил Рекс. — Ты кто? — Гав! — А я Милена. Гуляешь? — Ав, — перейдя с нижнего «до» на «фа», сообщил Рекс. — А я любимого жду, — сказала Милена, вся сияя. Я застыл, полувыйдя из-за дерева. — Гав? — недоверчиво сказал Рекс. — Гав?.. — Конечно! Он чудесный, он лучше всех, — заверила его Милена. Тут Рекс ненадолго отвлекся — кошка пробежала мимо. — Негодная кошка, — согласилась Милена. — Гав, — согласился Рекс. Тут Милена заметила меня, с отвисшей челюстью полуспрятавшегося, полувыглядывающего из-за дерева, и подбежала. — Извини, пожалуйста, я опоздал... — Я уже думала — что-то случилось! Я так волновалась! Я прямо с ума сошла... Должно быть, вид у меня был довольно дурацкий — она осеклась, а потом повторила, но уже не скороговоркой, а медленно и шепотом, завороженно и счастливо: — Я с ума сошла... Я молча смотрел на нее. Милена попыталась было выйти из задумчиво-выжидательного состояния, переключившись на окрестности, но вернулась взглядом ко мне. — А я купила все, что ты сказал... вот молоко, хлеб... Вот я сдачу принесла, — она протянула ладошку с монетками. Я продолжал изучать ее. — Не смотри на меня так, — попросила она тихо. — Тебе неприятно, когда я так на тебя смотрю? — спросил я и поразился, каким хриплым вдруг стал мой голос и потому откашлялся. — Приятно... — прошептала она, снова попробовав отвести глаза, подобие улыбки появилось и тотчас погасло; прерывистым нервным жестом она будто смела со своего лица паутину, опять уставилась на меня, еле заметным извиняющимся движением приподняв и опустив плечи. Позже я не раз анализировал этот эпизод. Я не нашел в поведении Милены, в ее словах, мимике, интонациях ничего такого, что внушало бы сомнение, никакой фальшивинки. Все было безупречно — очень лирично, интимно, романтично. Если бы не одна деталь. Она видела меня, подходившего, подошедшего, спрятавшегося за деревом, и трогательный разговор с собакой не был спонтанным, он предназначался не для Рекса, а для моих ушей... Этот момент я хорошо запомнил — Милена поворачивает голову, видит меня, приближающегося, этот миг узнавания в ее глазах — его ни с чем не спутаешь, она чуть приоткрывает рот, затем после секундного раздумья решительно его закрывает, быстро отворачивается, продолжая наблюдать за мной боковым зрением, садится на корточки, начинает диалог с собакой, чуть громче произнося слова, как раз настолько, чтобы я за деревом их слышал... В тот день мы снимали в загородной рощице у парников. — Стоп! — скомандовал я. Пока механик проверял рамку, я прогулялся взглядом по лицам работников съемочной группы. Милена, стоявшая среди них, улыбнулась мне. Наконец механик сообщил: — Рамка чистая. — Сняли! — сказал я. — Двадцать минут перерыва — переходим на новое место съемки. Некоторое время я наблюдал, как гримерша накладывает «загар» на лицо актера-эпизодника, дал ей пару указаний, одно из которых она тут же раскритиковала в пух и прах. Два шофера докурили, потушили сигареты и ушли, а за ними обнаружилась Милена, сидевшая на пиротехническом ящике в своей излюбленной мечтательно-страдальческой позе зародыша, когда контакты тела с миром минимальны — подтянув пятки к ягодицам, обхватив лодыжки руками и уткнув подбородок в колени. — Ну, как тебе этот эпизод? — Который только что снимали? Не нравится. — А что именно? — По-моему, актеры фальшиво играют. Неискренне. — Вот как... — Надо верить, а они — видно же, что сами не верят в то, что говорят. — И вдруг радостно закричала: — Ой, а что это? Какая прелесть! А она сниматься у тебя будет, да? И не дожидаясь ответа, убежала. Администратор съемочной группы Зульфия Аблаева принесла на съемочную площадку свою крошечную домашнюю обезьянку, которая уже на руках у Ми-лены пыталась ухватить ее за нос, и Милена визжала от восторга, разговаривала с ней, нарочито коверкая слова, как с маленьким ребенком, гладила волосатенькое существо с тоскливыми проницательными глазами по голове, терпеливо и ласково объясняла мартышке («Ой, а это мартышка или макака?»), что не надо хватать за волосы, а то кто потом расчешет, «ты ж их запу-утаешь», укачивала обезьянку, прижав к груди. Мимо прошел осветитель в брезентовых рукавицах — волочил кабель, с надсадом крича кому-то: «Попусти, говорю! Попусти!» Реквизитор Алик Кочарян в комичном раздражении разводил руками и говорил: «Ну, и что?», а художник Женя Голубевич что-то методично бубнил ему, в ответ опять разлетались руки Кочаряна, он совершал клюющее движение своим орлиным носом и восклицал: «Ну, и что?!», Голубевич спокойно талдычил свое неслышное, получая снова: «Ну, и что?!» и так далее, это уж они завелись до конца перерыва. Мимо, но теперь в другую сторону прошагал осветитель с кабелями, выкрикивая напарнику что-то; видимо, традиция у них такая — тащишь кабель, надо орать. Виднелись в небо нацеленные ноги — кто-то регулярно использовал перерыв для занятий йогой. Я подозвал ассистентку: — Кто это — вверх ногами? — Понятия не имею, — пожала она плечами. — Я его не знаю. Группа красных девиц и молодцев, которые тоже неизвестно что делали у нас на съемочной площадке, возможно, они были из массовки, а может, знакомые знакомых членов съемочной группы, включили магнитофон и приступили к дерганью в такт музыке, что якобы зовется танцем. Механик свинчивал камеру со штатива, когда я подошел. — Поставь камеру на место, — сказал я. — Зачем? — недоуменно спросил он, поднимая на меня свои красные воспаленные глаза. — Актеров пригласите ко мне! Оператора тоже! — крикнул я. Первым показался оператор. — Сейчас будем переснимать этот эпизод, — сказал я. — Зачем? — удивился он. — Все было нормально... — Я подумал — мне не нравится игра актеров. Сделаем еще дубль. * * * Милена встретила меня в халате и передничке, с волосами, подобранными под косынку. — Я тут суп приготовила, — сообщила она, пока я в прихожей менял дикую обувь на домашнюю. — Сейчас буду тебя кормить. — Мы сегодня ужинаем в ресторане, — сказал я. — Продюсер пригласил на деловую встречу. По протоколу положено мне быть с дамой. У нас меньше часа осталось, так что собирайся. Ты дама или не дама? — Я? Дама! — она сказала это комично: «я» — с уничижительным и наивным удивлением замухрышки, которую, очевидно, по ошибке, пригласили на бал, а «дама» — после короткого раздумья — приподняв подбородок, со слегка уязвленной гордостью и даже небольшой обидой: как, дескать, в этом можно сомневаться, впрочем, сгладив все напоследок улыбкой. — Так ты даже не попробуешь мой суп? Он потом остынет и станет невкусным... — Конечно, попробую. Только немножко. С чего бы наедаться дома перед рестораном, верно? В следующую минуту мы уже расположились на кухне. — У-у, вкусно, — сказал я о супе, хотя не уверен, что мне удалось провести Милену. — Слушай, — сказала она, — я прибирала тут у тебя и нашла фотографию. Там ты с какой-то кр-рашеной блондинкой и маленькой девочкой. Кто они? — Это моя жена. И дочь. — Так ты женат?! — встрепенулась Милена. Тон, которым она это сказала, своей следующей логической ступенькой предусматривал порезать меня на ленточки. — А-а, вот так... ну... А где они сейчас? — Хотел бы я сам знать... — Они тебя бросили и даже адреса не оставили?.. — Они погибли. В автокатастрофе. — Ой... извини, пожалуйста... Уже в такси она сказала: — А я никогда не была в ресторане. А как он называется? — «Дежавю ля мер», — вспомнил я. — «Дежавю ля мер»... — раз за разом завороженно, словно название волшебной страны из сказки, стала повторять она шепотом, вслушиваясь с блуждающей на губах легкой улыбкой, как тают в воздухе звуки ее голоса. — «Дежавю ля мер»... А чуть позже призналась, что и в такси едет впервые в жизни. * * * — Виталий Константинович, отпустите меня дней на пять, — попросила помреж. — Мне бы к сестре на свадьбу съездить. — А кто хлопать будет вместо вас? — полюбопытствовал я. — Ну, я найду кого-то... Милена, душечка, давай ты подменишь меня. Ты же все равно пропадаешь на съемочной площадке с утра до вечера. — Если можно... я с удовольствием... — сказала Милена. — У меня сейчас как раз каникулы... Так, ясненько. Сговорились, и Милена как бы случайно оказалась рядом. — Ты пропадаешь здесь? — строго спросил я. — Пропадаю... Нет, не пропадаю! Не пропаду, — в тон мне ответила она. С чувством юмора у Милены все было в порядке. Так она впервые начала работать перед камерой. — Сто восемьдесят два, дубль первый! И удар хлопушкой. — Девятнадцать, дубль третий! Первое время она делала это робко, скованно, словно ожидала — сейчас ее начнут ругать за какую-нибудь оплошность, потом стала иногда улыбаться кому-то за кадром (мне), произносить номера скороговоркой, а хлопать порой даже залихватски. Одета она была обычно в свое единственное платье цвета бледной сирени с непонятными рисунками, напоминавшими не то китайские иероглифы, не то ассирийскую клинопись, порой на смену платью, когда оно, постиранное, сохло у меня на кухне на веревках, протянутых под потолком, приходили черные брючки и серая с малиновым кофточка. Была у Милены еще клетчатая юбочка, но ее она надевала обычно только в школу. Больше нарядов у нее не имелось, разве что домашний халатик и спортивный костюм. И все. * * * Это было наше с ней любимое положение — сидеть, глядя в разные стороны, опершись спинами друг о друга. Мы находились на пустынном пляже и поочередно пили индийский чай из китайского термоса с цыганскими аляповатыми цветами на боках, передавая металлический обжигающий стаканчик, когда Милена сказала: — Я хочу от тебя ребенка. Комизм ситуации заключался даже не в том, что она была школьницей. Девчонка просто жила в моей однокомнатной квартире на правах неизвестно кого, приятельницы, очевидно. Потерявшийся щенок по имени Милена с обрывком веревки на шее. Поперхнулся ли я? Сказал ли я «Чего-о?» Не помню, но точно, что это был первый и единственный случай, когда из нашей совместной позы двуликого Януса, я резко встал, отчего Милена шлепнулась на песок. — Двух — мальчика и девочку, — уже лежа, уточнила она. Кажется, я стал сбивчиво говорить что-то воспитательное — ей рано думать о детях, надо бы готовиться к поступлению в институт, кстати, в какой, интересно, она бы хотела, но Милена увильнула, перевела разговор — смотри, какое облако, похоже на верблюда. * * * Следующее сразу же, встык, воспоминание: Милена, расположившись в кресле, держит на коленях голопузого молодого человека, осторожно поднимает его, что-то нежно сюсюкая, он сучит ножками с «перевязочками», она кладет его в плетеный манежик, где младенец тотчас начинает бегать на четвереньках по кругу со своим слюнявым «агу», а мы в это время с отцом Милены продолжаем дегустировать коньяк. — Вообще-то я хотел поговорить с вами, — сказал я. Он допил, поставил бокал на стол, изобразил улыбку радушного русского барина-сибарита и сказал, параллельно закусывая лимонной долькой: — Милена, душа моя, пойди помоги Людочке на кухне. Несколько секунд она, скосив глаза, с недоуменной злостью смотрела на родителя (к тому времени я уже знал, что Милена бывает и злой), затем фыркнула, с ленивой грацией пантеры поднялась с кресла, обогнула старенький концертный рояль, занимавший полкомнаты, и резко, с места включив вторую скорость, исчезла. Ее отец, выглянув за дверь, сообщил: — А подслушивать нехорошо, душа моя. В коридоре послышалось еще одно фырканье и шаги удаляющейся Милены. Тем временем я вновь наполнил бокалы на одну треть. Я не знал, с чего начать, но он неожиданно помог мне: — Раз Милена уже живет у вас э-э... дома — значит, у вас с ней... совсем уж... серьезные отношения, — то ли вопросительно, то ли утвердительно сказал он. — Ну, выходит, так, — согласился я, и мы еще раз чокнулись. — Зачем вам это нужно? У меня тут учениц куча приходит ее возраста — сольфеджио там и все такое, — тут он понизил голос. — Не без того... иногда то одну, то другую вдую, когда жены нету дома... — папаша Милены хихикнул. — Надеюсь, вы меня не заложите? — Нет, что вы. — Потрахаться — да, а больше — ни-ни. Милена в таком возрасте, когда все они начинают этим заниматься. Времена такие пошли, тут уж ничего не поделаешь, так уж лучше пусть со взрослым мужчиной, чем с однолетками безмозглыми. Со взрослым хоть не заразится, не забеременеет — у вас же, наверное, хватает ума предохраняться? Я современный человек. Я не осуждаю. Просто не понимаю. У мужчин нашего возраста — мы ведь примерно сверстники с вами, как я понимаю? — такие соплячки могут быть только любовницами, а не... Появилась Милена и застыла, прислонясь к косяку: — Люда сказала, что сама справится. — Вы курите? — спросил он, доставая сигареты. — Да. — Милена, душа моя, мы пойдем во двор подымить. * * * Мы дымили в беседке, увитой виноградом. — Бабушка Милены покончила с собой? — Да, — просто сказал он. — А мама Милены, как я понимаю, немного... не в себе? » Он заметно оживился: — Не напоминайте мне про эту дуру и психопатку! — с каждой новой фразой его горячность возрастала лесенкой. — Она... она истерзала меня! Она мне всю жизнь искалечила! Я терпел столько лет ради дочери! А потом все — терпение лопнуло! . — В общем, наследственность у Милены — по материнской линии! — та еще... — Да, — вздохнул он. — Что верно, то верно. — Ваша дочь замечательный человечек. Второй такой нет. Милена безусловно — личность. Это такая редкость. — Да, вы правы. Взгляд его наполнился ласковостью и довольством. Папаша Милены смотрел на меня, как кот на сметану. Ошейник его немного смущал меня. Первый раз в жизни столкнулся с мужчиной, который носит шейный платок. Такой синенький в белую звездочку. Напоминает фрагмент американского флага. Нечто подобное я раньше видел только в фильмах про ковбоев. Ему бы еще стетсоновскую широкополую шляпу с вентиляционными дырочками для полноты картины. — Но вот что меня тревожит... — продолжил я. — Это ее тяга к уединению, к бегству от людей — бродить по вечерним пляжам, по ночным улицам, закрыть шторы в солнечный день, забиться в уголок, обнять вот так колени. Потом эти ее вспышки ярости, разговоры о самоубийстве... — Не понял... — Я прошу вашей помощи. Вдвоем нам легче будет убедить ее показаться врачу. Она не хочет. Милена проявляет признаки той же болезни, что и у ее матери, и у бабушки... — Какому врачу? — Психиатру. Потянулась пауза, он вглядывался в меня. — Вы хотите сказать, что моя дочь ненормальная?! — шепотом, не предвещающим ничего хорошего, начал он. Его голос стал постепенно крепнуть, приобретая патетические нотки. — Что у меня дочь сумасшедшая?! Вы пришли оскорблять меня?! * * * Милена то и дело забегала вперед и смешно пятилась, радостно что-то щебеча, потом, будто опомнившись, уморительно чинно брала меня под руку и, немного важничая, шагала рядом «как солидная женщина». Вдруг загрустила. К тому времени я уже привык к быстрым сменам ее настроения. — Представляешь, я так переживала, когда папка от нас ушел, ну, завел новую семью. Теперь — вроде папа у меня есть. А все-таки это уже не то... Я должна туда позвони-ить по телефону... предупредить, спросить разрешения... прежде чем прийти... Понимаешь? — Да, — сказал я. — Я лишняя там у них... Люда купила колготки, они ей оказались малы, пытается подарить их мне, а я не могу взять. Она говорит — это же на деньги твоего отца куплено, не на мои, возьми. А я все равно не могу... Понимаешь? — Она отобрала у твоей матери мужа, а у тебя отца. — Да, точно, ты так хорошо выразил! Разлучница! Раз-луч-ни-ца! — Милена почему-то засмеялась, и невозможно было уяснить, то ли она осуждает отбиралыциц чужих мужей, то ли с издевкой копирует слова какой-то желчной старухи-соседки. Тут она вновь опечалилась. — Хотя я понимаю папку, он и так маму долго терпел. Орала на него каждый день за что попало... Что на меня, что на папу — маме все равно на кого кричать — кто под руку подвернулся... А Люда спокойная; конечно, папке с ней лучше... — Слушай, а зачем ты мне соврала, что твой отец разведчик? — Ой! — она закусила губу. — Ну, вообще... я никогда не вру... то есть, ну, я тебе уже говорила — я фантазирую. Ну, то есть вру. Но понимаешь, когда я ничего не выдумываю — мне скучно жить... А как тебе мой папка? — она взяла меня под руку — тонус ее вновь поднялся. — «Милена, душа моя, пойди помоги Людочке», — елейно передразнил я. — «А подслушивать нехорошо, душа моя», «Милена, душа моя, мы пойдем во двор подымим»... — Не смей так говорить о моем отце! — внезапно вспыхнув, стала орать Милена. — Как? — Так! — Как «так»? — Вот так, как ты говоришь! — А как я говорю? — Нехорошо! Еще раз так скажешь!.. — Как? — Еще раз так скажешь — «Милена, душа моя»!.. — Я не буду больше никогда говорить «Милена, душа моя». — Ах, ты!.. Дурак!.. Мы уже остановились, кричала она в полный голос, на нас оглядывались прохожие, лицо Милены было искажено до неузнаваемости, челюсть у меня отвисла до пупка, какая-то бабка с кошелками остановилась неподалеку и с наслаждением принялась подслушивать, делая вид, будто рассматривает небо. — Почему мы идем пешком?! — продолжала кричать Милена, да еще с какими-то визгливыми нотками. — День какой хороший, отчего ж не пройтись на свежем воздухе? — Почему ты не взял свою машину?! Сэкономить решил на бензине, да?! — Я ведь пошел к твоему отцу с бутылкой коньяка. Как бы я выпивши сел за руль?.. — Так что, ты не можешь взять такси?! — Так здесь же совсем близко, мы быстрее пешком дойдем... — Тебе жалко потратиться на такси, да?! — Давай ловить такси. — Куда мы идем? — Послушай, здесь одностороннее движение. — Но нам же в ту сторону! — Но здесь все машины идут в эту сторону. Надо ловить на той стороне. — Что ты ко мне все время придираешься?! Я все у тебя делаю не так! Все не так! Не так! Что ты меня все время учишь?! Не надо меня строить! Не так свитер сложила, не так положила!.. — Это уж ты меня явно путаешь со своей мамашей. Ни про какой свитер я тебе вообще никогда ничего не говорил. — Опять я все не так у тебя говорю!.. Видишь, ты даже остановить машину не в состоянии!.. — тут она вдруг разрыдалась. — Так это же «скорая помощь» была. — Видишь, тебе даже «скорая» останавливаться не хочет!.. — Я обнял Милену за плечи. — Тебе жалко денег на такси-и!.. — заскулила она сквозь слезы и прижалась ко мне. — Не жалко, — сказал я. Самое смешное, что в это время мы как раз садились в остановившийся по моему знаку таксомотор. — Жалко-о-о!.. — она безутешно голосила, пискляво подвывала, как левретка, которой наступили на хвостик сапожищем. — Нет, не жалко, — сказал я и назвал шоферу свой адрес. — Жалко-о... — Ладно, пусть будет по-твоему — жалко, — согласился я и поводил рукой перед ее лицом — безрезультатно, зрачки не реагировали. — Ну, вот, а ты спорил. Ты — жадина... — Я жадина. — Жадина. * * * У меня дома Милена сбросила туфли, оставшись в заштопанных носочках, поспешно улеглась, не раздеваясь, на кровать, свернулась клубочком и чуть слышно сказала, закрыв глаза, с просительными интонациями маленького ребенка: — Я только немножко полежу, пять минуток, отдохну, а потом опять смогу с тобой ссориться, кричать... Сев на край постели, я укрыл ее пледом, она тотчас ухватила мою руку, прижалась к ней щекой, прошептала: «Я тебя обожаю» — и моментально заснула. Через некоторое время я попытался высвободить свою ладонь, но Милена, не просыпаясь, издала жалобный протестующий звук. Так я и сидел, боясь пошевелиться. * * * Утром я, как обычно, подвез Милену на занятия. Шли последние недели ее очень среднего образования. Она выпорхнула из моей «девятки», послав мне на ходу воздушный поцелуй, и зашагала к школе, к тому времени уже переименованной в гимназию (что, впрочем, на качестве обучения никак не сказалось, по крайней мере, в лучшую сторону), помахивая портфельчиком, в клетчатой юбочке и белых гольфах. За углом я затормозил и вылез из машины. Я стоял, прислонившись к каменному забору, пока в большом, искажающем мир зеркале для водителей трамвая снова не увидел клетчатую юбку. Я оторвал свои лопатки от стенки и скрестил руки на груди — Наполеон на острове Эльба вперемешку с картиной Репина «Не ждали». Милена тоже замерла и стала смотреть в отражение, как я смотрю на ее отражение. Потом она вышла из-за угла, виновато понурив голову, правда, на секунду приостановившись, поправила прическу перед фантасмагорическим зеркалом. — Первый урок отменили, учительница заболела. Я решила пройтись. — Кого ты думаешь обмануть, родная? — Как ты меня назвал — «родная»? — оживилась она. — Не цепляйся к словам. Ты уже больше недели прогуливаешь занятия. Думаешь, я не знаю? — Откуда? А, эта вр-редина Анна Илларионовна меня заложила? — Не важно, как узнал. — Ой, ну, я уже не могу учиться, — она наморщила носик, и лицо ее приобрело капризное выражение. — Эта алгебра меня достала! Я в ней ни бельмеса не понимаю, как дура, только зря юбку просиживаю. — Почему «как дура»? — Ну, просто дура. Все равно тройку поставят. Мне больше и не надо. У меня от алгебры голова болит! И от химии! И от физики! — Убоялась бездны премудрости? — У меня голова болит! — Как же ты будешь в институт поступать? — Ну, не поступлю. Пойду в киоск сигаретами торговать. — Но ты ведь так не думаешь, — многозначительно проронил я. Так мы стояли и смотрели один другому в глаза. Мы вообще тогда часто вглядывались друг в друга. — Придется тебя выпороть, — констатировал я. — А какое ты имеешь право меня бить? Ты кто мне — отец?! — Сейчас я тебе покажу право, — пообещал я.- И право, и лево... — А чего ты за мной шпионишь? Шпион! — Сейчас ты у меня получишь, — пасмурно сказал я, демонстративно расстегивая ремень. — Ой, мамочка! Ты не имеешь права меня бить! Шпион! — Кто шпион? — раздался рядом мужской голос. Увлеченные перепалкой, мы и не заметили, как к нам подошел недремлющий сержант милиции. — Он шпион! — быстро заявила Милена. — Попрошу ваши документики, гражданин. Девушка, вам знаком этот человек? Милена быстро взяла меня под руку, прижалась ко мне, голову на мое плечо положила и заулыбалась: — Так это же мой папа! — А-а, — сказал сержант. — Ну... и он шпион? — Шпион, — молниеносно подтвердила Милена. — ЦРУ. Некоторое время милиционер перетаптывался с ноги на ногу, не зная, что сказать, как уйти. Потом вздохнул и поинтересовался: — Извините, у вас сигаретки не найдется? — Да, пожалуйста, — сказал я. — Спасибо, — сказал он, прикуривая, и улыбнулся. — Хоть хорошо у вас платят там, в ЦРУ? — Нормально, не жалуемся. — Вам больше там шпионы не нужны? — Нет, — сказал я. — Штат полностью укомплектован. — Жаль... После того, как он начал показывать нам свою удаляющуюся спину, Милена некоторое время еще стояла, прижавшись ко мне. Затем подняла голову с моего плеча и принялась изучать мою физиономию. Со вздохом сожаления оторвала свой бок от моего, потом отпустила мой локоть, отошла, откашлялась, стараясь не глядеть мне в лицо, зачем-то одернула юбку, поправила кофточку, затем стала подтягивать гольфы. Подумав, решила перевязать шнурки на своих туфлях. Я с интересом за ней наблюдал. * * * Но дома ремень я все-таки снял. — Кто дал тебе право меня бить?.. — похоже, Милена испугалась по-настоящему. Хотя кто ее знает. — Твоя мама разрешила, если не будешь слушаться, дать тебе хорошо ремнем, — тоном, не предвещающим ничего хорошего, объявил я. Милена с радостным визгом улетела за стол и торопливо сообщила: — Мама сказала: «Забирайте ее к чертовой матери, куда хотите с моих глаз!» А про ремень она ничего не говорила! — Это она мне потом наедине сказала, — зловеще произнес я. Некоторое время мы с ней кружили вокруг стола, я сатанински хохотал, пару раз испробовав ремень на неповинной столешнице, Милена тоненько кричала: «Аи», потом она остановилась, закрыла лицо руками и завопила: — Ой, мамочка!.. Я мрачно приблизился. — Ты не имеешь права меня бить... — сказала она срывающимся шепотом, полным благоговейного восторга. Бить ее я, конечно, не стал. Тем более, что она пообещала больше не прогуливать занятия. Для пресловутого постороннего наблюдателя, которого так любили привлекать в «свидетели» романисты прошлых веков, это, наверное, выглядело бы трагикомично — как играют в семью, в видимость домашнего очага два человека, лишенные своих семей. * * * Я нашел Володю в саду психбольницы, и он сел со мной на скамейку. — Я получил результаты последнего твоего тестирования, — сказал он. — Ты раньше очень медленно выходил из депрессии, сейчас даже простым глазом видно резкое улучшение. Ты прямо расцветать стал. Знаешь, я как психиатр должен тебе заявить: по-видимому, эта девочка благотворно влияет на тебя. — Я сам это чувствую, — сказал я, наблюдая, как флегматичные личности в полосатых пижамах вяло вскапывают грядки. — Другие заводят собачку, а я завел Милену... Он хмыкнул и с приподнятой бровью воззрился на меня: — Приятно иметь дело с пациентом, который все понимает. Может, ты еще знаешь, как это все у вас с ней называется? — Компенсация. Замещение. — Скоро у меня хлеб отбирать будешь... Ты спишь с ней? — Нет, что ты. Она же еще совсем ребенок. — Я боюсь выражать это словами... — Говори. — Хотя... Ты уже это выдержишь. Ладно, давай вместе попробуем сформулировать вслух: я думаю, в лице этой девочки тебе удалось вновь — иллюзорно — обрести свою дочь... — Милена — протез дочери?.. Я протез ее отца... два инвалида — взаимное протезирование?.. Володя издал что-то вроде хрюканья, затем дико захохотал, закашлялся, застонал, с довольным видом потирая ладони, вскочил, теперь уже с остаточным негромким смешком, сжал мои предплечья и стал празднично трясти, отчего скамейка начала эротично поскрипывать в такт его движениям: — Если б ты знал, дружище, как я рад, что ты уже можешь шутить!.. Улыбаться! * * * Может сложиться впечатление, что Милена безоглядно и бесповоротно перешла на постоянное жительство ко вдовцу Зарембе. На самом деле это было не совсем так. Порой она, предупредив, что «у мамаши опять просветление, стала сносной теткой, мне ее жалко», на недельку-другую перекочевывала назад к родительнице. Как-то я вознамерился объяснить Милене, что эти временные у ее матери улучшения называются ремиссия, и был очень удивлен — оказалось, моя квартирантка знала это слово, но не употребляла из деликатности — чтобы не ставить меня в неловкое положение, вдруг я не знаю его (мерси). Ни подруг, ни друзей, как выяснилось, у Милены никогда не было, она росла одинокой зверушкой. Насчет отношений с родителями — лучше промолчу, не буду подыскивать определения. Первым в жизни другом для Милены стал я, тридцатидевятилетний мужчина. Периодически матушка Милены названивала мне и устраивала дежурный скандальчик — чувствовать себя обиженной было ее любимым состоянием. Она беззаветно верила, что главная цель всех без исключения людей — несправедливо причинять ей огорчения. О, как горько и изощренно, всласть она умела обижаться! Рефреном через ее речи ко мне проходило укоризненно-кручинное, на выдохе: «Эх, вы!..» Особенно раздражал даму тот факт, что худышка Милена начала заметно поправляться, постепенно приобретая нормальный вид. Запомнилась прелестная, за душу берущая фраза насчет того, что она в недоумении — все знают, что от разврата худеют (я тогда тоже стал набирать в весе), а у вас с Миленой все наоборот, не как у людей, и это ее тревожит, она же ведь мать, а вы же знаете, что такое материнское сердце и т. д. Бедной больной дурынде даже не приходило в голову, что у ее дочери просто появился аппетит. Гастрономический и вообще к жизни. Причем тем больший, чем дальше и дольше она пряталась от родной матери. В один поистине прекрасный день я случайно, эмпирическим путем сыскал контрход — попробовал в ответ тоже горлопанить. Результат эксперимента превзошел все ожидания — она на том конце провода струхнула и моментально угомонилась, присмирела, будто ее подменили — учтиво и до неправдоподобия робко попросила, запинаясь: «Будьте с Миленой п-построже, если она будет н-надоедать вам» (уж она-то в этом преуспела!). Чудеса да и только. С тех пор наши спорадические телефонные беседы с мамочкой Милены развивались по одному и тому же сценарию «Защита Зарембы» — в ферзевом дебюте она надсаживала глотку, обвиняя меня во всех смертных и бессмертных грехах (кроме, разве что, убийства Кеннеди), далее без штормового предупреждения подкрадывался миттельшпиль — я в оборотку гаркал первое, что приходило в голову, в основном калькируя своего незабвенного сержанта из «учебки» воздушно-десантных войск, например: «Кто не отожмется сто раз, блин, тот у меня щас, блин, кукарекать будет, понимаешь ли!» В партии почти сразу наступал перелом и ненавязчиво расцветал эндшпиль: она мгновенно успокаивалась, правда, немного заикаться начинала (раз, помню, я дурным голосом пообещал ей незамедлительно «показать стоянку торпедных катеров», и, хотя ни я, ни она никогда таковой стоянки в глаза не видывали, и вообще не знали, что это такое, маманя жутко перепугалась — чувство юмора у нее отсутствовало напрочь), и мы уже в режиме доверительности, под сурдинку обменивались несколькими штилевыми фразами. Разговор она прерывала всегда неожиданно, не прощаясь, очевидно, опасалась шаха и мата. Так, однажды тихо спросила: «Вы любите ее или просто?» И тут же повесила трубку. Как-то я предавался отхожему промыслу — клепал либретто дебильного комедийного сериала для некоего телеканала: чем тупее — тем лучше, тем более заказчику нравится, а Милена смотрела на кухне по ящику фигурное катание. И вдруг я заметил, что она уже маячит напротив письменного стола, не решаясь прервать. — Что? — с хрустом потянулся я. — Ой, слушай, у тебя случайно нет ваты? А то у меня эти дела начались... В общем, с Миленой было не скучно. * * * Я сидел в кресле, болтая тапочком на носке ноги, и разговаривал по телефону: — Договорились, коллега... В шесть я заезжаю за Миленой в спортзал, в семь мы с ней у тебя на премьере... Да, но на банкете мы долго не будем — у нее завтра экзамен по алгебре... Стоп. Подожди минутку, я сейчас. Я отпер входную дверь, вышел на лестничную площадку, посмотрел вниз, потом пробормотал «ч-черт», потер лоб ладонью, собрался было уже вернуться в квартиру, но все же остался. Когда спустя минуту Милена со спортивной сумкой через плечо поднялась по лестнице и увидела меня, она сказала: — Тренер заболел. А ты кого здесь ждешь? — Тебя встречаю. — Откуда ты знаешь, что тренировку отменили? А, ты видел в окно, что я иду? -Нет. Милена некоторое время смотрела на меня с раскрытым ртом. — А как же ты узнал... что я... иду? — Почувствовал. Появилась почтальонша, одаривая избранные почтовые ящики письмами-газетами. Толстый мальчик, что живет над нами, тащил вверх по лестнице велосипед, и заднее колесо ритмично ударяло шиной о ступеньки: «бух... бух... бух...» Он прокатил свой велик мимо нас по площадке («ш-ш-ш») и нечаянно, а может, и специально динькнув звоночком, стал подниматься по следующему пролету — «бух... бух... бух...» Мы с Миленой стояли у распахнутой двери моей квартиры — грузный мужчина с уже начавшими седеть висками и юная девушка — и неотрывно смотрели в глаза друг другу, как два влюбленных пингвина, пока я не сообразил, что это глупо и странно. Я посторонился, жестом приглашая ее войти. * * * Передо мной всплывает вне всякой связи с основным сюжетом эпизод, когда мы договорились встретиться возле паркового пруда — кормить уточек, имевших обыкновение скользить там на пару со своими отражениями, Милена пришла раньше. Я приближался к пруду с «кирпичиком» хлеба и вдруг понял, что она меня не видит. Некоторое время я молча наблюдал за ней. Милена ходила по дорожке, несколько шагов в одну сторону, потом в другую, словно кого-то передразнивая походкой, возможно, пожилую тетку, что плелась мимо, переваливаясь с боку на бок, как утка, да, вот Милена точь-в-точь, как она, и щеки надула. Потом Милена вглядывалась в свое полуотражение в стекле киоска и, судя по вздоху, осталась недовольна инспекцией, она механически растянула губы в стороны, отчего внезапно стала похожей на лягушонка, хмыкнула (Милена была убеждена, что она некрасивая), затем попыталась, потешно балансируя руками, пройтись по узенькому бордюрчику клумбы, вообразив себя канатоходцем, потеряла равновесие, тоненько уморительно ойкнув с выражением ужаса на лице, будто падать предстояло не с высоты спичечной коробки, а из-под купола цирка, потом посмотрела на свои часики, беспомощно вздохнула и трогательно сказала: «Ах!» Тут же она повторила это «Ах!», но уже тр-рагически, ниже тоном, словно высмеивая себя, а затем нараспев: «А-а-а-х!» Я не помню, что было до того, куда мы отправились после, но эти несколько быстрых смен настроения Милены впечатались в память так, словно свидание у пруда случилось вчера. В сущности, она оставалась большим ребенком, как все талантливые люди. Это и было ее основной отличительной чертой: странное сочетание фигуры юной девушки с лицом, повадками девочки-подростка, еще не подозревающей, что она уже почти вылезла из оперения гадкого утенка. Слово же, одно-единственное, точно все определившее — что делал этот чудак, с харчем для пернатых под мышкой затесавшийся среди берез, примкнувший к ним, не сводивший глаз с Милены, — слово это, закатившееся куда-то, забытое, пыльное, мучительно знакомое, позже отыщется, однако заставит себя упрашивать, покочевряжится, как бывший одноклассник, которого не можешь узнать, а он стоит, выжидающе улыбается, не хочет подсказывать, и вдруг сквозь небритую опухшую рожу всплывают его прежние, детские черты, переиначенные временем, заботами и водкой, и ты мгновенно, взрывом, вспоминаешь — Господи, этот лысый мужик, да ведь это Петька; ну, так вот оно, это слово: я любовался ею. * * * То ли это был выпускной бал Милены, и он имел место в ночном клубе. То ли мы с ней отправились на дискотеку. Уже не помню. Словом, зал, заполненный по шпротному принципу сверстниками и сверстницами Милены, и среди них многие — ее знакомые. Было жарко и душно — от людей и оттого, что кое-где по уголкам курили, а уголков, учитывая сложную, взбалмошную конфигурацию зала, наличествовало десятка два. Что-то вроде аморфного круга, в котором отплясывали кодляком. Моих институтских зачетов по хореографии хватило, чтобы не очень выделяться, но через какое-то время я обнаружил, что все же танцую не так, как они, отстал от моды. Я присмотрелся к беснующимся вокруг юношам и девушкам, попробовал копировать их одержимость трясучкой, но получалось, подозреваю, довольно грустное зрелище. Вот кто умел веселиться, так это Милена — она вся отдавалась танцу на противоположной от меня стороне круга: то ее волосы от резкого взмаха на мгновение разметывались одуваньим пушком по пространству вокруг головы, то руки вздымались вверх, и она сладко морщилась, как от приятной боли, то вдруг на лице проступали кокетство и игривость, то внезапно она задумывалась, словно прислушивалась к чему-то, происходящему в собственной глубине, в ней шел непрерывный внутренний монолог, и потому за ней было очень интересно наблюдать, и поэтому я не отрывал от нее глаз, а может, и не только потому и не только поэтому. Топтался я так на месте, а тут динамики стали наяривать новый танец, название которого объявили, но я прослушал. В общем, какой-то слащавый знакомец Милены, поднатаскавшийся, судя по пошловатой натренированности движений, в районном клубе («Кружок современных и бальных танцев объявляет набор», малоцензурное сочетание при слитном произношении), начал тереться о ее ягодицы, показывая на физиономии (харе, морде, тыкве, ряхе — ненужное зачеркнуть) преувеличенный до гротеска кайф, а Милена, слегка наклонившись, давай путем виляния тазом влево-вправо вспомогательно ерзать своим чуть выпяченным задком о его перед, экспонируя на лице что-то наподобие томного экстаза, сквозь который порой невзначай прорывались то фрагменты ее озорной улыбки, то прысканье со смеху. Враз вокруг сделалось пустое место, все стали им хлопать и экзальтированно кричать невнятное. Я же, понятно, к аплодисментам вместе с народом не приступил, а некоторое время размышлял, что я, дядечка с пузиком, собственно говоря, делаю здесь среди этого молодняка и не слишком ли мягким представляется в свете вышесказанного определение «белая ворона», может, точнее — «старый дурак»? Временами Милена, жеманничая, притворно пускалась наутек — будто бы опомнившись, якобы она не хочет, — но не слишком далеко, на пару кукольных шажков, он догонял, вновь самодовольно и сладострастно терся, и Милена млела и закатывала глаза, и деланно, картинно пыталась вроде бы отталкивать слащавого, но записной танцор не отставал, напыщенно изображая руками взмахи крыльев, ритмично надувая щеки, и тут вдруг я догадался, что сия танцевальная с элементами пантомимы сюита, очевидно, называется «Петух и курица» и есть заранее отрепетированное показательное выступление, вдобавок на петуха партнер Милены был очень похож, но не столько в орнитологическом, сколько в тюремном смысле этого слова. Короче говоря, я предпочел ретироваться. На улице возле входа курили трое: постоянно шмыгающая носом мадемуазель лет четырнадцати и немногим старше ее два кавалера. Я скрылся за углом, но их беседа долетала и туда. — Та не, это улет полный! Та этот Клёпа лох, я отвечаю! Кранты, атас полный! — Та ему надо просто настрелять по бестолковке. — Не, ты прикидываешь, эта Карина-мандалина призвиздэкнутая такое ляпает, вот крыса чумовая! — Та я отвечаю, улет полный! — Та ей тоже надо настрелять по бестолковке! Короче, всем настрелять... Так они наперебой упоенно демонстрировали друг другу знание молодежного сленга, когда выскочила встревоженная Милена: — Ты чего ушел? Ты что — обиделся? Я что-то не так сделала? — затараторила она. — Ты все делаешь, как надо, — заверил я. — Покурить вышел. Слушай, иди танцуй, а я посижу в машине, последние известия послушаю. — Ты не уедешь? — с неожиданно-беспомощной опаской спросила она. — Как же я могу бросить тебя в этом подозрительном злачном заведении? — торжественно воскликнул я. — Ну, я пойду. Я недолго. Один танец. Два! — Веди себя прилично. — Я буду себя хорошо вести, папочка. — Будешь плохо себя вести, — спокойно сообщил я, — настреляю по бестолковке и будут тебе кранты и атас полный. Милена расхохоталась. * * * — Может, все-таки расскажешь, с кем это ты назюзюкалась? — Меня у-угощали... — Кто? — вопрос остался без ответа. Между автомобилем и домом Милена еще держалась, но в парадном ее совсем развезло. — Я-то представляла: выпускной вечер (ага, значит, то был все-таки ее выпускной вечер; да, точно, я предлагал — заеду за тобой под конец, но Милена настояла, чтобы я изначально пошел с ней, очевидно, хотела показать меня одноклассницам, теперь уже бывшим, и постепенно большая часть школы переползла на близлежащую дискотеку) — это что-то та-акое, — говорила она заплетающимся языком, периодически впадая в смех. — А ока-за-лось... — А чего ты ожидала? — осведомился я, пытаясь направить непутевую Ми-лену на ступеньки, но ее все время уносило вбок, к почтовым ящикам. — Я представляла — я та-а-акая вся из себя спускаюсь по мраморной лестнице, кругом пальмы и все хло-пают... ха-ха-ха... и та-кой ковер — по щиколотку утопаешь... И вообще... Ой, что я глупости говорю? А тут: трах-бах — получи аттестат, трах-бах — попрыгай под музыку... три ноты и бабанщик... бара... тьфу, ба-ра-банщик... ха-ха-ха! Кончилось тем, что я перебросил ее через плечо, как куль с мукой, и понес — похохатывающую и показушно протестующую — наверх. Поздоровался с соседями — муж, жена, толстый мальчик и пес Рекс, спускавшимися навстречу. То-то будет теперь у них тема для разговоров. * * * Впервые с этим странным явлением мы столкнулись, когда вышли из кинотеатра, где по экрану гуляла очередная ватага мертвецов, и одновременно сказали. «Дурацкий фильм, правда?» Тут же в унисон спросили: «Что-что?» — Я сказал: «Дурацкий фильм, правда?» — И я сказала: «Дурацкий фильм, правда?» — рассмеялась Милена. Сейчас же, через несколько шагов мы увидели пьяного, выделывающего ногами кренделя, и слово в слово произнесли: «Какой смешной дядька!» Тут у меня по коже прошел холодок. — Что ты сказала? — Я сказала: «Какой смешной дядька»... — удивленно, почти испуганно проговорила Милена. — А что ты сказал? — Я сказал: «Какой смешной дядька...» Садясь в мою машину, мы разом запрокинули головы и после беглой ревизии тучам (а они, разбойницы, явно затевали мокрое дело) возвестили хором «Кажется, будет дождь». И расхохотались. В дальнейшем это происходило так часто, что мы привыкли и уже не обращали особого внимания на случаи нашего параллельно-синхронно-идентичного говорения, а только молча переглядывались и загадочно улыбались. * * * Я валялся на кровати, поместив подушку между своей спиной и стенкой, и смотрел телевизор. Шел фильм на английском языке, и его заглушал голос русского переводчика: — Ты задница, и твоя мать задница, и твои дети задницы. За твою задницу я не дам ни цента. — Ты сам задница. Выстрелы, крики. Я переключил на другой канал. Комичная японская речь приглушена. Громкий русский перевод: — Господин Тосихито Фудзивара убил моего брата. Вы люди господина Тосихито Фудзивары. Готовьтесь к смерти. — Разрешите, господин Кирамура Сюмамоцу, мы хотя бы сделаем себе харакири. — Нет, вы даже этого не заслуживаете. Выстрелы, крики. Я вновь нажал на кнопочку «дистанционки». Русский текст — без переводчика, но с украинскими субтитрами: — Товарищ полковник, вызываем спецназ! Трам, трам, трам. у — Ребята, не посрамим спецназ! Выстрелы, крики. Тут из ванной комнаты появилась Милена с неизменной после купания полотенечной чалмой на голове, забралась с ногами на кровать возле меня, взяла из моей руки пульт и выключила телевизор. — Слушай, все равно уже никто не поверит, что между нами... что у нас с тобой ничего не было... Она сказала это, задумчиво глядя в сторону, с легким вздохом почти искреннего сожаления. Но я слишком хорошо знал Милену, чтобы ей удалось меня провести. Впрочем, она и не особенно пыталась. — Ну, и что? — строго спросил я. Моя почти искренняя серьезность ее тоже не обманула. Помыслы, еще не перешедшие в умысел у одной стороны, и умысел, перешедший в размышления — у другой. Я оглянулся посмотреть, не оглянулась ли она, чтобы посмотреть, не оглянулся ли я. Все это напоминало игру в шахматы. А скорее — в шашки. В поддавки. — Просто я... поделилась с тобой своими соображениями! Поделилась! Понимаешь? — Милена явно ерничала, но похоже было, что она на грани истерики. Если только она не играла это — «на грани истерики». Такое я тоже вполне мог предположить. — Ну, и что? — спросил я. Некоторое время мы молча изучали радужные оболочки друг друга. — Ну, и что?.. — спросила она, но уже тихо и другим тоном. * * * Первое, что я увидел, проснувшись утром, — открытый глаз Милены, располагавшийся совсем близко, глядевший на меня с соседней подушки. Милена улыбнулась и сказала: — Помнишь, как мы познакомились? — Ты вышла из своего дома и ревела. — Ты подвез меня на тренировку. Я там встретила одноклассницу и сказала ей — я только что познакомилась со своим будущим мужем. Она так удивилась, зенки выпятила — а кто он? А я сказала — не скажу. Я промолчал. Только в который раз посмотрел на нее внимательно. * * * Для Милены это была обычная наша прогулка по городу (вначале, первые разы она просто шла рядом, но однажды вдруг решительно взяла меня под руку). Мы уже почти миновали магазин женской одежды, когда я остановился и сказал: — О! — это будто я что-то вспомнил. — Давай зайдем. — Зачем? — спросила Милена. Мне не понравился ее немигающий взгляд — предвестник бури. Я стал что-то говорить насчет того, что из платья она давно выросла, а обувь... — Мне нравится мое платье, — неожиданно ожесточенно сообщила она. — Я тебя не устраиваю в этом платье? Может, мне его снять? Далее последовала безобразная сцена с криками и слезами, включающая попытку стриптиза прямо на улице на развлечение прохожим, когда Милена делала вид, будто снимает свое платье то ли с темно-синими, то ли фиолетовыми иероглифами: в общем, все в лучших традициях ее мамочки. Запомнилось из того, что она несла тогда: — Я хочу сама на себя зарабатывать! Мало того, что я твой хлеб ем, так еще чтоб ты одевал меня?! — «Твой хлеб ем» она произнесла, точнее, прокричала так надрывно-серьезно, с пафосом, чтобы не оставалось никаких сомнений в том, что это шутка. — Мало того, что я объедаю тебя!.. Я тебя объедаю... — стала повторять она раз за разом задумчиво-печально, явно нарочито кивая головой. — Я тебя объедаю... как мне не стыдно! — Тут же она расхохоталась. — Я объедаю тебя! Какая же я дрянь, дрянь, бессовестная дрянь, подцепила тебя, навязалась тебе, объедаю тебя! Еще и тряпки ей покупай, ишь, чего захотела, дрянь!.. — здесь она начала рыдать... Ясно было, что это уже классическая истерика, и я стал жалеть, что вообще предпринял эту затею — купить ей что-то из шмоток. Хорошо, хоть на этот раз про топор не вспомнила. Так мне и не удалось приодеть Милену. Ее реакция никак не вписывалась в уже почти законченный портрет. Я был уверен, что она обрадуется, даже предвкушал это. У меня в кармане была припасена упитанная пачка денежных знаков... Что-то опять не так, думал я, в сложившейся у меня в голове модели психологического механизма по имени «Милена». Она подбрасывала мне неожиданности со странной неизбежностью именно тогда, когда я в очередной раз был уже уверен, что чертеж ее внутренней личности вырисовался окончательно — оказывалось, что Милена устроена куда сложнее, в ней есть еще какие-то незримые колесики и приводные ремни, которые мне недоступны и непонятны, и надо, подтирая ластиком, рисовать новую схему, пытаясь учесть и домыслить необнаруживавшие себя ранее, но теперь вдруг косвенно проявившиеся детали. Порой Милена казалась мне незнакомым городом, в который я, одинокий путешественник, никак не могу попасть, а все блуждаю по пригородам — уже вижу звонницы центра, слышу веселый гул праздничной толпы, но переулок Кривоколенный вновь ведет меня в обход, по заколдованным окрестностям. * * * — Слушай, а что если мы сегодня пойдем в кино? — Так я практически готова, — сказала Милена. — Причесаться, переодеться — две минуты. — Чтобы было быстрее, помоги мне, пожалуйста, — попросил я, глянув на часы. — Я пока пойду бриться, а ты обзвони актеров по этому списку. Вот видишь — фамилия, имя, телефон, а напротив — время репетиции. Сообщи каждому. Ладно? — Ага, — сказала Милена. Я закончил бриться, вышел из ванной и замер в коридорчике. Из комнаты доносился мужской голос, тенорок, причем явно принадлежавший кавказцу. Тотчас я определил — азербайджанцу. Это были только азербайджанцам свойственные привычка гулять по октавам и придыхание, когда в некоторых местах фразы легкие избыточно выдувают воздух. Откуда в квартире взялся азер? Я забыл закрыть входную дверь? Или Милена впустила? Еще два шага, и я вновь остановился, а точнее — остолбенел. — ...дарагой, паслушай виниматэлно, да? Я зиваню па паручению Виталый Канстантынович, да. Он пирасил перидать, дарагой... Это была Милена, она разговаривала по телефону... мужским голосом! Час от часу не легче. Скучать мне она не дает. Незамеченный, я подождал, прислонившись к стенке, пока она окончила беседу («да, ви три часа тибе будит жидать ассистэнтк у вихода, она тибе праведет через пираходную...») — Это кито тибе училь так гаварит, да? — поинтересовался я, когда она положила трубку. Милена испуганно вскрикнула и сказала уже своим голосом: — Ну, это... Извини, пожалуйста... Ну, я просто так... прикалывалась... — Та-ак, — констатировал я, обходя вокруг нее. — Значит, у тебя актерский дар... Как же я раньше не догадался, вот олух. И давно это у тебя? — Что? — Ну, умение говорить разными голосами. — С детства, — просто ответила Милена. — Но я обычно это никому не показывала, стеснялась. — Угу. А как ты еще можешь? — Ну, вот... давай ты отвернешься... Я стоял лицом к окну, когда сзади раздался жалобный детский голосок со смешными перерывчиками на срочный добор воздуха иногда прямо посреди слова: — Папочка, ты обещал повести меня в зоопарк... Говорил, что покажешь жирафу, и слона и этих... попугайчиков... А теперь ты все занят и занят... А когда ты меня сводишь в зоопарк, папка? Ну, пож-жалуйста! Меня всего начало трясти. Я сжал зубы что есть мочи. Это было выше моих сил. Это был голос моей покойной дочери. Самое жуткое заключалось в том, что такой разговор действительно имел место. Я опрометчиво пообещал дочке, после чего началась вдруг запарка на работе, пришлось снимать без выходных — днем съемки, вечером репетиции, а потом было поздно: белое лицо дочери в маленьком гробу, засыпанном цветами (с тех пор цветов я не мог видеть, но только сорванных, неживых), я уже никогда не смогу сдержать свое обещание, никогда не свожу ее в зоопарк. Я раньше скептически относился к встречающемуся в романах выражению «он заскрежетал зубами». Теперь впервые я услышал этот звук, причем издаваемый мною: — Милена, — прохрипел я, — никогда больше так не говори!.. * * * — Оказалось, что это воспоминание Милены. Это ей отец обещал, но потом I закрутился, потом у него пошли скандалы с ее мамой, потом развод... Короче, как ты думаешь, куда я повел ее в следующее же воскресенье? — В зоопарк, конечно, — сказал Фима. Как она хохотала и кривлялась вместе с обезьянами, легонько рычала на | льва, с опаской доказывая, что его не боится, сочувственно-печальненько разговаривала с лисичкой, тосковавшей, положив мордочку на лапы, — сказала со вздохом, что ее понимает, на что лиса вильнула хвостом... Лисица — это ведь семейство собачьих, а я уже говорил, что собаки питали к Милене особую любовь. При виде жирафа Милена только охнула и прошептала: «Боже, какая прелесть!» — После зоопарка мне полегчало. Будто какой-то камень спал с души. — Ты начал отдавать долги. — Да. Ты умница, Фима. Так что делал я это — пытался, нет, не заменить, скорее восполнить Милене отца, — очевидно, с эгоистической целью. * * * — Милена, а кого ты еще можешь скопировать? — Милена, а кого ты еще можешь скопировать? — отозвалась она за моей спиной странно знакомым и, надо сказать, довольно противным голосом. — Чей это голос? Что-то знакомое... — Чей это голос? Что-то знакомое... — Это мой голос?! — Это мой голос?! * * * Плато, на котором был разбит парк, заканчивалось, меж деревьями заголубело море, всякий раз, в любую погоду подозрительно похожее на Айвазовского, уже покорно явилась из зелени готовая к попиранию ногами лестница, к нижней ступеньке которой льнул песок пляжа. Милена была веселой, со своей обычной периодической припрыжкой и забеганиями впереди паровоза Константиновича, что, как всегда, не совсем соответствовало ее возрасту, ничто не предвещало и вдруг... — Вот этой дорогой мы ходили с отцом на пляж, папа вел меня за руку... — сказала Милена. — Теперь у папки другая семья, я ему не нужна. Я никому не нужна... И она начала плакать. Вытирала слезы пальцами, вовсю шмыгала носом. Потом попросила: — Возьми меня за руку, пожалуйста... — И я протянул ей руку. Милена тотчас, как по мановению волшебной палочки, прекратила реветь, даже улыбнулась и пробормотала: — С чего это вдруг я расклеилась? «Что это за женщина идет навстречу с неестественно, словно вампира увидела, расширенными глазами», — подумал я. И вдруг понял — это Ира... Ирина Владимировна. Разглядела ли Милена Иру до того, как вдруг срочно принялась вспоминать свое идиллическое детство с папенькой? Была ли сцена со слезами уловкой, нехитрой трехходовой комбинацией, призванной продемонстрировать поверженной сопернице свой триумф — я не просто рядом, меня ведут за ручку? Думаю, что да. * * * На краю неба по соседству с ошметками заката уже начал сыровато пропечатываться лунный блин, Милена идет впереди меня по быстро вечереющему пляжу, ее сиреневое платье кажется в сумерках магниево-белым, намокшие тяжелые волосы отливают лоском, словно покрытые лаком, я шагаю сзади и выкручиваю на ходу махровое полотенце — это уже после купания мы направились домой, слышна постепенно удаляющаяся музыка из транзисторного приемника, уносимого кем-то из таких же, как мы, припозднившихся купальщиков. Милена вдруг останавливается, и я, чуть не налетев на нее, тоже. Она смотрит на меня вопрошающе-беззащитно и затаенно улыбается, я молчу, в призрачном полусвете на ее лице отражается сложная гамма чувств, которую я не берусь описать, помню только мило наморщенный лоб, и она говорит: — Я люблю тебя. Я... тебя... люблю... * * * Милена встречала меня с полевыми цветами, от одного вида которых меня передернуло. Я ее не сразу заметил в толпе, она выскочила из-за чьей-то спины и бросилась мне на шею. — Приветик! — крикнула она. Потом мы шли к автостоянке аэропорта, я вручал мзду сторожу, приводил хмурое ветровое стекло своей автомашины в состояние удобопросматриваемой прозрачности. — Красивые цветы, — сказал я. — Спасибо. — Я их на поле возле аэродрома нарвала. Слушай, а ты любишь, когда тебе цветы дарят? — должно быть, что-то почуяла по моему лицу. Или по интонациям. А может, заметила, что я будто невзначай положил букет в багажник (втайне надеясь, что Милена не вспомнит о нем, и твердо намереваясь его там забыть). — Ну, как... Ну, в общем, да... — Нет, скажи мне правду! Я хмыкнул. — Правду? Да ты обидишься. — Скажи мне правду! Пожалуйста... — взмолилась Милена. — Цветы — это приятно... — Ну, не увиливай. А если честно? — Ну, понимаешь, психология мужчины и женщины — две большие разницы... Ну, ладно, если честно — когда мне преподносят букет, я ничего, кроме неловкости не испытываю. Это все равно, если б тебе подарили боксерские перчатки. Ну, не обижайся. Все равно спасибо за цветы. — Спасибо за честный ответ. Почему я не сказал ей правды? Ну, не мог я. Не хотелось лишний раз вспоминать похороны дочери. Мы уже вырулили на кольцевую дорогу, когда сидевшая рядом Милена вдруг бухнула: — Знаешь, я тебе тоже должна признаться... В общем... я тебе изменила. В мою резко остановившуюся «девятку» чуть не врезалась сзади идущая «Шкода», завизжали тормоза грузовика, едва не ударившего «Шкоду», из окошка рядом тормознувшего «Опеля» высунулся водитель и начал выражаться на великом и могучем. * * * Милена провела ладонью по лицу, словно сметая невидимую паутину. У нее дрожали руки и губы. — Пока тебя не было, я прибрала в квартире. Потом думаю, что делать — в общем, пошла на дискотеку, увидела там одного мальчика... он с моей знакомой девочкой встречается, но он был один, они поссорились, ему было так тяжело, мне так жалко его стало, в общем, он меня проводил... ну, так получилось, мы с ним пару раз... так уж вышло... поцеловались... а потом... он остался здесь ночевать... на этой кровати... со мной... — из ее левого глаза поползла слеза, плечи Милены затряслись. Я потушил окурок и сказал, глядя на пепельницу: — Боже, какая пошлость. — Что, пошлость? — забеспокоилась Милена. — Когда в кино хотят показать, что прошло много времени и герой волновался, снимают крупно пепельницу, полную окурков, это было уже в таком количестве фильмов, что считается неприличным. Пора что-то новенькое придумывать. Милена вытерла слезу платочком и прыснула со смеху: — Это все неправда! А ты поверил? Когда тебе с потрясающей чистосердечностью рассказывают взаимоисключающие вещи, мир теряет четкие очертания, начинает плыть, колебаться, как при землетрясении. — Та-ак, — сказал я и закурил следующую сигарету, хотя это было пошло. У Милены опять задрожали губы. И опять инстинктивным движением она смахнула со лба несуществующую паутину. — Я не могу тебе лгать... лучше правда, какой бы горькой она ни была. Это не розыгрыш... Я понимаю, мне грош цена, мне нет прощения... — голос ее начал прерываться, плечи сотрясаться, по левой щеке аккуратно съехала следующая слеза раскаяния. — Как я могла... изменить тебе... да еще здесь, в твоей квартире... с первым встречным!.. — Та-ак, — сказал я. — Это был розыгрыш! — весело расхохоталась Милена. — Зачем? — Ну, не сердись, чтобы проверить, как ты ко мне относишься. Ну, вот, например, будет тебе больно или тебе по шарабану... Передо мной были две Милены, они моментально менялись местами, запутывая меня, словно движимые руками наперсточника, это были два разных человека, но с одним лицом. Однако за этой парочкой вполне реалистичных, фотографически точных Милен, как минимум одна из которых была обманом зрения и слуха, зыбким ускользающим силуэтом брезжила третья — лгущая мне, что возжелала проверить, как я к ней отношусь. На самом деле она решила продемонстрировать во всем блеске свой актерский талант. Учитывая мою профессию — со вполне определенной целью... — А что, мне нравится, — сказал я. — Классно сыграла. От души. Послушай, а почему слезу ты каждый раз пускаешь из левого глаза? — Сюда свет лучше падает, — просто ответила Милена. Я вынужден был признать, что она права. Взяв Милену за плечи, я вместе с ней развернулся на сто восемьдесят градусов (фи, зачем так кострубато, попросту поменялись местами). — Вот так свет — с другой стороны. А можешь — из правого глаза? — Да, конечно. — На тебе чистое полотенце, а то платочек у тебя уже совсем мокрый. — Милена осторожно промакнула слезу. — Мотор! Камера! — сказал я. — Дубль номер следующий! Моя Мария-Магдалина сызнова начала исповедоваться-казниться на тему — как я могла, ни стыда, ни совести, ты мне ключи от своей квартиры оставил, а я здесь подло изменила тебе, ох, какая я гадкая, я ведь дешевка, но я ее перебил: — Без текста. Я его уже наизусть знаю. Только слезку. — Ага, — сказала Милена. — Сейчас. На этот раз влагой наполнился, как и было заказано, правый глаз, левый оставался сухим, слезинка, распрощавшись с родным нижним веком и изгородью ресничек, тронулась в путь, покатилась, набирая скорость, замедлила свой горемычный бег, словно высматривая наиболее выигрышное местечко, где бы тут выставить себя на кастинг и наконец картинно замерла на середине щеки. Я ощущал себя противным старым Сальери, впервые узревшим юного Вольфганга Амадея. Другим актрисам десятая доля такого мастерства давалась долгими годами упорного и тяжелого труда-учебы, а у Милены все получалось сразу, само собой, легко и играючи. Истины не было, она не существовала вообще как таковая. Правда пропала без вести. Определенность ушла на пенсию. Отдел верности полным составом отправился в бессрочный отпуск, и их подменяли сотрудники отдела внешней достоверности. Все подлинники выкрали и сожгли. Остались, торжествующе разрастаясь, лишь хитросплетения этой девочки, дьявольски блестящая игра Милены, которая могла сделать правдивым все. Все и ничего. — Что-нибудь не так? — с каплей на щеке спросила Милена — ощущалось I спокойствие мастера, знающего, что работа выполнена, как всегда на совесть, но может, какие пожелания-замечания будут у клиента. «Так, даже слишком так», — подумал я. А вслух, глядя в темноту за окном своей кухни, сказал: — Все равно мы уже не заснем. Идем гулять. — Ур-ра! Идем! — загорелась Милена. — Мне тоже спать не хочется! * * * — Курить лучше на кислороде, — заметила Милена. — Почему? — заинтересовался я. — А так никотин лучше усваивается. Мы шагали по обезлюдевшему ночному городу. В «батискафе» я купил бутылку водки и отхлебнул прямо из горлышка. — Я никогда не видела, как ты пьешь из горла, — сообщила Милена. — Ты еще многого не видела, — грубовато ответил я и отпил еще, не закусывая. — Ага, — согласилась Милена. — Идем к морю. — Слушай, почему ты не сказал, что идем на пляж? Я бы купальник взяла... Тут Милена увидела впереди на асфальте мелом намалеванную решетку «классиков», помчалась к ней и стала прыгать то с радостным, то озадаченным ойканьем. Я опять приложился к бутылке. Я стоял и смотрел, как резвится это ужасное чудо. Ужасное и прекрасное. И трудно сказать, чего больше. Строит она сейчас из себя маленькую девочку? Или непритворна? Потом мы встретили голого по пояс (выше пояса, разумеется) мужчину атлетического сложения со стремянкой на плече. — Купите лестницу, — предложил он. — Ха, дядечка где-то лестницу спер, — высказалась Милена. — Кто спер?! — не понял дядечка. — Ой, нет, я не вас имела в виду! — перепугалась Милена. Перепугалась ли? Или сыграла, что «перепугалась»? Это интересный вопрос. — А сколько хочешь? — полюбопытствовал я. Он почесал в затылке: — На шкалик. — Так давай я тебе налью, — я показал на бутылку. В очередном круглосуточном «батискафе», прислонив к нему стремянку, мы попросили по стакану. Выпили. Милена с интересом нас рассматривала. Действительно, плохо выбритые, хлещущие водку, воняющие табачищем — занятные создания эти мужчины. Я заметил на его обнаженном торсе засохшие плевочки извести — очевидно, он зарабатывал себе на жизнь ремонтом квартир и только что закончил работу. — Еще? — предложил я. — Нет, спасибо, — сказал он. — Мне хватит. Норма. Счастливо оставаться. Да пребудет с вами Господь. — А лестницу забыли! — крикнул я вслед. — Так она ж теперь ваша, — спокойно ответил мужчина, не оборачиваясь. — Она мне не нужна. Удачи! — Так мне тоже не нужна! — растерянно прокричал я. — Эй! — окликнула мою спину продавщица «батискафа». — Лестницу забыли! — Вам пригодится! — загорланил я. — Воробьев гонять! Но она заподозрила какой-то подвох, выскочила из киоска и давай орать благим матом: — Вы шо, не слышите, шо я ховорю?! Заберите, ховорю, вашу лестницу! Мы с Миленой миновали прибрежный ресторан. Официанты водружали стулья на столы и выпроваживали последнюю загулявшую-засидевшуюся компанию, ловили им такси. Стремянка на моем плече их ничуть не удивила. Потом на пляже у пирса остановилась автомашина со светящимися сверху «шашечками» и вылезла хмельная парочка, а вторая пара, тоже в стельку, осталась внутри. Возможно, это были те самые, из кабака. А может, другие. Потом пьяный ударил свою спутницу, она упала. — Помогите! — поднимаясь, заверещала она. — На помощь! Он опять ей врезал. Я принялся его увещевать и тоже получил по лицу. Рассвирепев, я попросил Милену подержать бутылку и давай молотить его то левой, то правой. Потом, помню, он уже лежал, а я все не мог остановиться и бил его ногами. Таксист крикнул: — Хватит, ты ж его убьешь. Тут из такси вылез второй пассажир, тоже под хорошей мухой и угрюмо, разлапистой походкой, очевидно, воображая себя Шварценеггером, направился ко мне, замедленно, как в рапиде, засучивая рукава. Без лишних разговоров я отлупцевал и его и уложил рядом с первым. Тут нетрезвая женщина, за которую я вступился, пришла в чувство, встала и решила выцарапать мне глаза с криком: «За что ты бьешь моего мужа?!» Уже светало. И такси, и пирс, и пьяные куда-то пропали, похоже, мы были уже на другом пляже. Милена макала платочек в морскую воду и вытирала кровь, выступавшую из моей рассеченной губы. Появились первые бегуны — он и она, лет по семьдесят. Бежали слаженно, нога в ногу, почти касаясь друг друга плечами, как два дельфина. Затем они совершенно идентичными движениями сбросили одежду, одновременно, с одинаковой скоростью, синхронно поднимая брызги, устремились в море — одним миром мазаны, два сапога пара, одного поля ягоды. Милена стояла совсем близко. В первых солнечных лучах, румянивших все вокруг, я видел поры на коже ее лица, ее ушко, просвечивающее розовым. — Хочешь, я скажу тебе правду, ну, про мальчика с дискотеки, — начала она вроде бы нежно и вроде бы устало. Но я разглядел лукавинку, притаившуюся в уголках ее глаз и рта. Я зевнул, повернулся к Милене спиной и сказал уже на ходу: — Да ну тебя. Идем домой спать. Она поплелась за мной, как побитая собачонка. — Я не могу не врать, — скулила она за моей спиной. — Когда я не вру, мне скучно. — Ты не врешь, ты играешь. Ты не можешь не играть. Песок закончился, мы уже поднимались по лестнице, росшей в город, чьи крыши с детским любопытством выглядывали из-за крон акаций. — Я не могу все время быть одной и той же, я должна быть разной... Как ты не понимаешь! — С чего ты взяла, что я не понимаю? Я как раз тот редкий человек, кто тебя понимает. Только мне от этого не легче. — Ты обиделся на меня? Я глупая? Вот такая у тебя глупая... сожительница. Сожительница... Я — твоя сожительница! — То, что ты блестящая актриса, ты доказала. Вот только верить я тебе больше никогда не буду. Ни единому твоему слову. Поравнявшись со мной, она потянула из моей руки бутылку с водкой. Я отпустил поллитровку и остановился. Милена тоже. Она пригубила из горлышка. Закашлялась. Я поискал в карманах: — Жвачки хочешь? Больше закусить нечем. И тоже сделал пару глотков. Опустошенной стеклотарой попытался попасть в пасть урны возле бильярдной, но промазал. Бросил прощальный взгляд на море. Тщедушный, слабохарактерный ветерок раздражал водную гладь своими неврастеничными порывчиками, и она периодически недовольно морщилась. Стремянка так и осталась стоять на пляже, как перевернутая вверх ногами «галочка» из отчета. Зачем она мне? Правда, позже мне иногда казалось — если бы я забрал ее домой, все сложилось бы по-другому. Но это уже, не знаю, как поточнее выразить, в общем, из области иррационального... * * * С тех пор в общении с Миленой меня не оставляло волнующее и одновременно пугающее ощущение незримого присутствия Протея, постоянно меняющегося божества, описанного Гомером. В отличие от других греческих богов, каждый из которых мог по собственному желанию предстать кем угодно — скалой, животным, морской пеной или дуновением ветерка, но все же имел свой собственный, константный, изначальный облик, Протей своего внешнего вида не имел в принципе. В этом была его уникальность даже в пантеоне небожителей, но и его мука. Он сам не знал, какой он взаправдашний, и каким будет через секунду. И этого не ведал его начальник, олимпийский режиссер Зевс, который по вышеупомянутой причине избегал общаться с Протеем — никогда не угадаешь, чего от этого хамелеонствующего типа ожидать в следующий момент. * * * Милена одухотворенная и Милена, закатывающая отвратительные скандалы с употреблением вульгарных оборотов (некоторые ее словечки я в пересказе опускаю), — это были два разных человека. В ней жило множество милен, самых разношерстных персонажей, которые то слезно просились, то яростно рвались наружу. Это и есть природа актерского дара: наклонность и способность моделировать в своей голове психику других людей (в том числе и собственную, хотя звучит парадоксально), что я называю рефлексией, и умение затем выносить чужой (либо свой) психологический портрет наружу, воссоздавать его при помощи голоса, мимики, жестов, перевоплощаться (в том числе в себя самого, это, кстати, самое трудное в принципе — играть себя, а не другого, быть собой, а не другим), что есть собственно актерское мастерство. * * * Прелесть и ужас Милены заключались в том, что, общаясь с ней, приходилось постигать и принимать правила ее игры — а именно, что наружные проявления ее чувств, кажущихся на первый взгляд самопроизвольными, на самом деле часто, а может, и никогда таковыми не являются и есть заранее, или по крайней мере мгновенно, на ходу, обдуманными и расчисленными. Мне нелегко было свыкнуться с тем, что она четко контролирует, или во всяком случае способна четко контролировать, выверять, дозировать все свои внешние психологические реакции — очень тщательно, вплоть до мелочей, деталей, нюансов, и это исполняется ею безупречно. Манипулирует она людьми все время, постоянно или периодически, эпизодически, временами? Играет она сейчас, в эту минуту или всамделишна? В большинстве случаев определить это было невозможно. Все мы иногда играем в жизни — ту или иную роль в той или иной степени. У Милены эта степень была устрашающе огромной и, по всей вероятности, чудовищным образом захватывала всю ее жизнь. Жизнь с утайкой... Я до сих пор толком не знаю, когда Милена говорила правду, а когда врала, или, если хочешь, представлялась, фантазировала, лицедействовала. Декорация не пускала в себя. * * * Возвышенный и возвышающий дар Милены выходил мне, наиболее близкому тогда для нее или, по крайней мере, наиболее близкому к ней человеку, боком, что, впрочем, всегда есть побочное свойство таланта. Оттого и побочное, что выходит боком. Вот почему членов семьи всегда лучше иметь бездарных в художественном отношении. * * * Я остановил автомашину под окнами Милены. — Я быстренько, — сказала она, — только зимние вещи возьму и назад. Пожалуйста, не слушай, что там мама будет орать, ладно? Я вышел из своей «девятки» размяться. — Ты должна его бросить! — тут же полилось из форточки. — Ты слышишь меня? Ты должна уйти от него! Он тебе не пара и ты ему не пара! Вы с ним не пара! Он тоже хорош — седина в бороду, бес в ребро! Ты должна порвать с ним! Дожила на старости лет — моя дочь гулящая девка! Подстилка! Сколько лет тебе и сколько ему?! Он тебе в отцы годится! Ты ему в дочери годишься! Думаешь, если ты перед ним будешь ножки раздвигать, он тебе роль даст?! Ах ты сука, проститутка! Послышался звук оплеухи и вскрик Милены. Страшное подозрение закралось в мою светлую до ужаса голову. Я на цыпочках приблизился и заглянул в просвет между гардиной и оконной рамой. Фу ты, мамаша дома... Как мне могло прийти на ум, что это Милена говорит за себя своим голосом, за мамочку — мамочкиным, а звон пощечины имитирует ударом одной ладони о другую?.. Хотя от Милены всего можно ожидать. Я решил прогуляться по двору, образованному «клюшкой» и тремя другими многоэтажками, и тут вдруг столкнулся с вышедшей из дому Ириной. Мы постояли оцепенело, потом поздоровались. — Ты еще с этой девочкой из третьего парадного? — Получается, что так, — ответил я. Что-то в ней изменилось. В лице разлита тихость, будто Ирина Владимировна все время умиротворенно к чему-то прислушивается, вроде как к негромкой музыке. И смотрит на меня с выражением, которого я раньше у нее никогда не наблюдал, пожалуй, это можно назвать снисходительной жалостью к несмышленому ребенку. Такое впечатление, что она уже не здесь. Заметно пополнела, вид не совсем здоровый. Уж не беременна ли она? Если так, то уж точно не от меня. Слишком много времени прошло с тех пор, как мы с ней в последний раз... — Ты не догадываешься, зачем ты ей нужен? — Ира, я не такой дурак, как ты думаешь. — Здесь все знают, что Милена с детства мечтает стать артисткой. У нее ведь мать не воровка, не предпринимательница, не чиновница, которая берет взятки, она честно работает, а это в нашем государстве означает — нищая. У нее нет денег, чтобы отправить дочь учиться в другой город. У нас же здесь нет актерского факультета. Двери в жизнь перед девочкой оказались закрытыми... Как только Милена своего добьется — тотчас сделает тебе ручкой. — Догадываюсь, — сказал я. Тут из парадного появился попик и, лаская дорожку рясой, подошел к нам. — Знакомьтесь, это Виталий Константинович, а это мой муж. — Отец Сергий, — сказал он приветливо. — Так ты вышла замуж?! — воскликнул я. — Как видишь. У мужчинки был кроткий взгляд, жиденькая рыжеватая бородка. Я бы взял его на роль Алеши Карамазова. — Благослови меня, святой отец. Некоторое время он, очевидно, задавался вопросом — лукавлю я или прямодушен. Я невозмутимо выдержал его взор испытующий. Перебьешься, родной. Я в отношении Милены этого Бог знает сколько времени определить не могу и ничего. Жив-здоров помаленьку. — Благословляю тебя, сын мой, во всех добрых твоих начинаниях, — он сказал это мягко и приязненно, но сделал явственное логическое ударение на слове «добрых». А он не так прост, как кажется. Дескать, если ты банк грабануть надумал, хрен тебе, а не мое отеческое напутствие. * * * Был воскресный день, мы отобедали. — Давай помогу, — предложил я. — Я сама, — сказала Милена. — Мужчина должен быть добытчиком, бегать где-то там за мамонтом, приносить домой мясо, — интонации были шутливыми, соответственно, в ее глазах завелись бесенята, но и еще что-то поселилось, может, ублаготворенность кошки, да, вот она, стоя у умывальника, и потянулась, как сытая кошка, которая хочет потереться о ногу хозяина, и то ли ей лень, то ли оттягивает удовольствие. — А мыть посуду — обязанность женщины! Вообще следить за порядком, ну, там уют создавать в доме... Поддерживать огонь в очаге! Вот. Понимаешь? — Понимаешь, — сказал я. Как мило, что она мне все это объяснила. Лекция получилась забавной, особенно, если учесть, что я в два с лишним раза старше Милены. Я вернулся в комнату, сел на кровать и погрузился в думы. Когда через некоторое время, толкнув боком дверь, на ходу вытирая руки полотенцем, появилась Милена и споткнулась о ковер, отчего завернулся край, я сказал: — Сядь на стул. После небольшой задержки, для осмысления моих слов и поправки ковра, она безропотно подчинилась с немым вопросом во взгляде — таким тоном я еще никогда с ней не разговаривал. — Полотенце убери, брось на стол. Что у тебя за манера оплетать ножку стула ногой? Больше так никогда не делай. Сидеть нужно, не касаясь спинки стула, это ты сейчас что называется — развалилась... А теперь ударилась в другую крайность — примостилась на краешке, как бедная родственница. Выбери серединку. Что это такое — горбатая, горбатая Милена?! Слесарь после смены... Леди должна «держать спинку» — вот эти три позвонка надо зажать, а все тело расслабить. Мышцы лица не напрягай без особой надобности, это считается вульгарным. Подбородочек подними чуть повыше, ты же не боксер, чтобы прятать челюсть от удара. Сегодня у нас с тобой будет первое занятие по мастерству актера. Милена ахнула, задохнулась — несколько раз похватала воздух ртом (обычно в таких случаях поминают выброшенную на берег рыбу) и расплылась в счастливой улыбке. — Ур-р-ра!.. — шепотом пропела она и обозначила ладонями беззвучные, без касаний, аплодисменты. — Веди себя прилично. — Извини... извините, пожалуйста, — Милена изо всех сил пыталась казаться серьезной, но ее распирало, ей хотелось летать на помеле, отвязанно озорничать и безбашенно вопить. — Уроки будут практическими, а теорию придется изучать в основном самой. Проработаешь для начала Дени Дидро. Книга называется... — «Парадокс об актере», я читала. — Ага... А перескажи, пожалуйста. — Дидро считает, что актер обязан быть холодным... не должен искренно переживать, что талант актера не в том, чтобы чувствовать, а... в умении передавать... в общем, внешние признаки чувства. Ну, он за театр... с оговорками... за театр представления. — Совершенно верно, — сказал я. — Дидро иногда чуть ли не полностью отрицал эмоциональную природу актерского творчества. Хорошо. Тогда начнешь с труда Станиславского «Работа актера над собой» в двух томах. Первый том называется «В процессе переживания», второй... — «В процессе воплощения»! — перебила Милена, предварительно, еще на моих предыдущих фразах начавшая с нетерпеливым энтузиазмом отличницы трясти поднятой рукой. — Я читала! Два раза. В смысле — первый том два раза и второй два раза. Каждый том два раза. Вот. — Где? — В читальном зале. И выписки делала. Она мне никогда об этом не рассказывала. Значит, Милена втихаря планомерно штудирует теорию актерского мастерства. Это все равно, если б она жила с портным и тайком от него посещала курсы кройки да шитья. Конспиратор Милена... Что внутри Милены скрывается пласт другой жизни, а под ним третьей и, вероятно, семьдесят шестой, и она никого не посвящает в то, что там, в ее подполье происходит, я понял давно. Примитивно было бы называть это вторым дном. Хотя такое определение напрашивалось, но как все лежащие на поверхности дефиниции вряд ли являлось безоговорочно правильным. Милена могла увлеченно и долго щебетать — сама непосредственность, представая незатейливой, несколько инфантильной болтушкой. И в то же время это была чрезвычайно целеустремленная и скрытная молодая особа. Скрытная болтушка — не нонсенс ли это наподобие горячего льда или мокрого огня? Но в ней это причудливым образом уживалось. Милена вся была соткана из несоединимых противоречий. Фрагментарная, лоскутная Милена — как одеяло, сшитое из разных кусочков... — Та-ак... — сказал я. — Ну... Хорошо. Как ты вкратце, буквально двумя словами передашь суть системы Станиславского? — Ну, в общем, нужно не играть чувства... не изображать эмоции на лице, а думать то, что твоя героиня... должна была бы думать... в соответствии с ее характером и обстоятельствами... вжиться, представить себе, искренно поверить... и тогда лицо, голос, пластика тела... сами сыграют, выразят! — Молодец, — сказал я, и Милена расцвела. — Умница. Можно еще короче — «от внутреннего к внешнему». У вас дома штопкой занималась мама или ты? — Мама себе штопала, а меня приучила — себе. Я неожиданно поймал себя на том, что испытываю чувство нежности, а может, даже любви к ее матери, какая она ни есть, а вслух сказал: — Начнем с самого простого. Этюды с воображаемыми предметами... Она одела незримый носочек на выдуманный «грибок», разгладила, поправила, сместила, чтобы якобы пятка вроде бы носка располагалась по центру, обжала, натянула. И приступила. Справлялась с первым в своей жизни актерским упражнением Милена очень недурно, благополучно избежав большинства типичных бестолковых ошибок начинающих. Мнимая дырка несуществующего носка у нее не «гуляла», не менялась очертаниями от озера Балхаш до Тихого океана, как это сплошь и рядом случается у новичков, — Милена четко держала в памяти и строго учитывала вымышленные размеры. Поражало обилие добротно, порой просто виртуозно нафантазированных и сыгранных подробностей. Как бы уколов палец, псевдоштопальщица вскрикнула, досадливо поморщилась и высосала из него иллюзорную капельку крови (впрочем, игла тоже была высосана из пальца, равно как и носок, «грибок», дырка, нитка). Иногда призрачная иголка, попав на сочиненное Миленой плотное место, упрямилась, буксовала и получала за это от немножко рассердившейся рукодельницы более энергичный будто бы наперсточный пинок. Милена уже соединила параллельными стежками-невидимками два противоположных бережка дырки-обманки и приступила, высунув от усердия кончик языка, к ныряюще-перепрыгивающему строительству ирреальных поперечинок, что у реальных ткачих называется уток, когда я вмешался: — Стоп! Когда отводишь иголку на всю длину нитки, до упора — эта верхняя точка у тебя получается то ниже, то выше. Значит, нитка у тебя выходит то короче, то длиннее. Длина нити не может произвольно меняться на ходу, прыгать туда-сюда. Она может только постепенно укорачиваться, ис-тра-чи-ва-ясь. Будь внимательнее. Ты еще не до конца поверила. * * * В очереди к кассе Милена от нетерпения даже немного подпрыгивать начала. — Ой, как медленно движемся! Мы не опоздаем? — До Нового года, — мужчина, стоявший рядом и уже различимо «принявший на грудь», посмотрел на свои наручные часы, — осталось... два часа сорок две минуты. — Успеем, — сказал я. — А вдруг опоздаем... — ныла Милена. — Раз папа сказал — успеем, значит, папу нужно слушать, — нравоучительно сообщил все тот же досрочно встретивший Новый год гражданин. Я промолчал. — Виталий Константинович! — раздалось уже на улице, когда мы вышли из «универсама» с покупками для жевания-выпивания-глотания за праздничным столом. Круглое лицо, очки-телескопы, на груди фотоаппарат со вспышкой. — Меня зовут Фима. Я у вас как-то в массовке снимался, помните? Я вот тут работаю. Уличным фотографом. — Помню, — по случаю праздника согласился я. — С Новым годом! Здоровья, счастья. Это ваша дочь? Вы с ней похожи. Что они все как сговорились сегодня?! — Спасибо. Вас тем же концом по тому же месту. Поскольку я проговорил это с улыбкой, ты воспринял мои слова как шутку. И предложил: — Давайте я вас сфотографирую! — Ну, что ж, давайте, — согласился я. — Где? — Вот сюда станьте, к витрине. — Слушай, ты случайно не был близко знаком с моей мамой... лет девятнадцать назад?.. — коварным шепотом спросила меня Милена. Вспышка, щелчок. * * * — Вон Ленька Гвоздь пошел, — произнес сиповатый женский голос. — Ну, и Зевс с ним, — равнодушно сказал мужчина. Мы уже миновали мусорные баки, когда я остановился, и Милена, сделав по инерции пару шагов, тоже. — Подожди, — велел я. Они рылись в отбросах поодаль друг от друга — жалкие осколки разбившейся страны. Милена не слышала нашего разговора, она видела только, как бомжиха начала кричать на меня. — Идем, — сказал я Милене, вернувшись. — Это твои знакомые? __ — Нет. Мы зашли за угол. — Стоп! — сказал я. — Я не могу его так оставить. — Да что случилось? Поздно ведь... — Поздно, когда закопали. Его еще не закопали. — Мы опоздаем... Новый год вот-вот... нас ждут... — Плевать! — я тащил ее за руку. — На фиг они тебе нужны?.. На этот раз Милена слышала нашу беседу. Увидев меня, приближающегося, грязная оборванная женщина с «фонарем» под глазом заверещала: — Фули ты к нему примахался, пидарас низкий? Я тебе сейчас... Но тут же осеклась, так как увидела в моих руках деньги — я выгреб все ассигнации из своего портмоне. — Возьми, — сказал я мужчине. — Ты ведь, наверное, голоден. Извини, у меня больше с собой нет. На вид ему было под шестьдесят, хотя на самом деле скорее всего не больше сорока. Испитое лицо, покрытое преждевременными морщинами и какой-то коркой, очевидно коростой, потрескавшиеся губы. А глаза ясные, голубые, совершенно беззащитные, детские. Вообще мужичонка походил на затравленную собаку. Создавалось впечатление — его так часто и подолгу били, что он привык и только смотрит с укором, когда в очередной раз замахиваются. — Что я за это должен сделать? — спросил он. — Ничего. Давай просто поговорим. — Я думал, вы пошутили, — сказал он, шмыгнув носом. — Ну, издеваетесь... — Дайте мне деньги, — быстро сказала бомжиха. — Он пропьет! — Ты тоже пропьешь, — он коротко вперился в нее и тут же вернулся взглядом ко мне. Мы с ним молча всматривались друг в друга. И тут я заметил, что глаз у него довольно внимательный. Слишком цепкий для спившегося человека. Тем временем я переложил пачечку денежных знаков из правой руки в левую, и женщине пришлось описать полукруг в попытке дотянуться до них, но к тому моменту купюры оказались вновь в дальней от нее ладони — это напоминало манипуляции тореадора с быком. — Давай поговорим, — согласился бомж и взял наконец деньги. — Спасибо. — Кто ты по профессии? — Да нет у меня никакой профессии. Восемь классов в детдоме закончил, и ладно. — Ты знаком с Зевсом? — Ну, естественно, — удивился он. — Кого ты еще знаешь... из... того времени? — Из того времени? — Он немного картавил. — Из того мира, — уточнил я. Как ни странно, он меня понял. — Аполлона знаю, — он принялся загибать пальцы, — вчера только с ним вино пили, с водой, разумеется, он неразбавленное не пьет. С Афродитой мы дружим, времени, правда, у меня маловато, нужно бутылки собирать, но иногда перезваниваемся. Психея нет-нет да заглянет. А с Мельпоменой мы поругались — говорит, мол, в таком непристойном виде больше ко мне не приходи, не пущу. Ну, что ж, говорю, не приду, раз ты такая нежная. А кто такие Парки с Мойрами, знаешь? — вдруг, хитро прищурившись, как Ленин в кинофильмах, спросил он. — Богини судьбы, — сказал я. — Мойры — у древних греков, Парки — у римлян. — Правильно! — обрадовался он. — Первый раз в жизни встречаю человека, который это знает! — Та-ак!.. — констатировал я. — Ты любишь читать. — Да. Только с глазами последнее время совсем плохо стало. И с памятью — Мнемозина осерчала на меня. А это твоя дочь? — он показал головой на Милену Милена стояла, разинув рот. — Почти, — сказал я, подумав. — Вы с ней похожи, — заключил он. Я уставился на Милену. Вот уж чего я не находил в ее лице, так это сходства со своей репой. — Не снаружи — вы с ней внутри похожи, — прочитал он мою мысль. Вот то-то и оно. Это и есть его глаз. «Внутри похожи» — так мог сформулировать только человек, в числе близких друзей которого значатся Психея с Аполлоном. Я с восхищением изучал его. — А кем бы ты хотел стать? — спросил я. — В смысле профессии? — Ну, чем бы ты хотел заниматься? — Не знаю... наверное... рассказывать людям разные истории. — Да он такой рассказчик! — встряла женщина. — Как буханет хорошо, так у нас там цельная толпа собирается послушать его, такие сказки заливает, никакого тебе телевизора не надо! И как он рыбу ловил на траулерах во Владивостоке, и как в Афгане воевал, и как золото в тайге искал и у него там был прирученный волк... Его у нас все так и называют — Валера-рассказчик. — Тебе есть где ночевать? — спросил я. — Да, — ответил Валера-рассказчик. — Мы за городом живем, в «шанхайчике», может, знаешь. — Знаю ли «Шанхай»? Я там родился и вырос. — Да ну?! Не врешь? — Представь себе. Слушай, вот здесь мой телефон, — я протянул ему визитку. — Позвони мне. Чем смогу — помогу. — Спасибо. Приблизился было другой оборванец, но, увидев, что «рабочая точка» занята, похромал дальше. — Вон Моня-Рупь-Двадцать пошел, — сообщила напарница Валере. — Ну, и Зевс с ним, — сказал Валера, не отрывая взгляда от меня. * * * — Нет, скажи сейчас! — настаивала Милена. — Праздник же... — Ну, так пусть у нас в новом году не останется недоговоренностей! — Милена!.. — укоризненно сказал я. Мы стояли с Миленой на балконе — она в платье, я в костюме с галстуком — и не чувствовали холода. В бокалы с шампанским, которые мы держали в руках, иногда залетали снежинки. — Ты со мной... потому, что решил мне помочь?.. Из жалости?.. Дверь на балкон распахнулась. — Сейчас куранты будут бить! — сообщил оператор Лабеев. — Вы здесь Новый год собираетесь встречать? На балконе? — полюбопытствовал оператор Махнеев. — Мы сейчас, — бросил я и захлопнул балконную дверь у них перед носом. Через стекло видно было, как они вернулись за празднично сервированный стол к остальной компании. — Ну, что я такого сказал — что через двадцать лет ты будешь молодой женщиной в расцвете, а я — пенсионером!.. — Ты говоришь слово в слово, как моя маменька. ,- — Разве это неправда? — То есть ты хочешь сказать, что нам в любом случае — в смысле личной жизни — не по дороге? — Слушай, я так понимаю — ты хочешь сейчас очередной скандальчик закатить! Слово в слово, как твоя маменька. — А я-то, дура, думала... — проговорила Милена. — Что думала? — Ничего! — грубо отрезала она. Тут же произошла обычная для Милены быстрая смена настроения, и она добавила задумчиво: — Значит, ты считаешь — нам лучше сразу расстаться, не тянуть? — Я этого не сказал! Не надо мне приписывать то, чего я не говорил! И тут начали бить куранты. И мы с Миленой, переменчиво освещенной вдруг расцветшим фейерверком, чокнулись бокалами. * * * И с Фимой — кофейными чашечками, в которых теперь была налита водка. * * * Программу первого курса актерского факультета подмастерье Милена (слово «подмастерье» применительно к девушке может показаться кому-то намекающе-шаловливым и даже скабрезным из-за путаницы прямого и кривого смыслов, ну, да что поделаешь, если у кого на уме камасутра) прошла месяца за полтора, второго — за три недели, дальше дело пошло еще быстрее. Собственно, такому алмазу, как Милена, нужна была только огранка — отработка некоторых практических навыков, шлифовка техники. Основное она знала и умела от природы, интуитивно. В выпускном спектакле (я выбрал «Короля Лира»), состоявшемся в моей квартире, она сыграла не только всех дочерей Лира, но и графа Кента, Глостера, шута и даже старика-арендатора. Смены декораций не было ввиду их отсутствия, действие шекспировской пьесы перемещалось из комнаты в кухню, из прихожей в ванную, где я был и единственным зрителем, и режиссером, и госэкзаменационной комиссией, и одновременно подыгрывал Милене за всех остальных персонажей. Какой трогательной получилась у Милены принцесса Корделия: чистая, скромная, добросердечная, всего лишенная и безвинно страдающая — оттого, что ее сбрендивший отец не поверил в ее неброскую, непышнословную любовь к нему, не оценил, не понял; какие истые слезы горячей благодарности засверкали в ее несравненных лучезарных очах, когда я в роли Короля Французского вскричал (с пылом, перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник): «Прекрасная, ты в нищете богата!..» И как тонко, со знанием дела, от души Милена разоблачила «демона с сердцем мраморным» — эгоистичную двоедушную притворщицу Гонерилью («Отец! Люблю вас больше, чем словами скажешь; Превыше зренья, воздуха, свободы, Всего, что ценно, редкостно, прекрасно!..» — перевод тот же). Больше мне учить Милену было нечему, это уже она скорей могла научить меня, как играть. Почему при таких способностях она занималась в школе на «тройки» — этот вопрос я оставляю на совести отечественной педагогики, для которой Песталоцци, Ушинский и Януш Корчак ушли в историю и назад не вернулись. И вот я решился отправить Милену в самостоятельное плавание. Хотя осознавал, что вероятнее всего это означает конец нашим отношениям. * * * — Может, все-таки ты поговоришь с Дорой Филатовой обо мне, ну, порекомендуешь меня?.. Ну, пожалуйста! — Не-а, — сказал я. — Это скорее навредит. — Почему? — Дора может плохо подумать о тебе. С какой стати взрослый мужчина проталкивает в кино молоденькую девушку? Она же не дура. Она Дора, а не дура. В окрестностях Милены — Она все равно нас видела вместе и не раз. Представляю, что она обо мне подумала... — вздохнула Милена. — Вряд ли она тебя запомнила. — Так многих она с тобой видела? — парировала Милена. — Не язви. Здание это когда-то было дворянским собранием, а теперь находилось внутри ограды киностудии, состояло на балансе и называлось репетиционным залом. Особенностью этой пародии на архитектуру Древней Греции было обилие низкорослых пузатеньких колонн как снаружи, у входа, так и в фойе, и за одной из них мы с Миленой стояли. — Не возьмет она меня, — заныла Милена. — Если ты не попросишь... — Ты уверена, что все в кино делается только по блату? — Конечно. Ты наивный, как маленький ребенок. Все это знают. — Ты — посланец с Божьим даром, — серьезно сказал я. — Тебя послал Зевс. Иногда его называют другими именами, но это не важно. И этот дар ты должна, ты обязана отдать людям. Иначе покой тебе не светит, будешь маяться всю жизнь. — Покончив с небесностью, я, чтобы стало понятней, добавил по-простому: — Ты гениальна, дура, как ты до сих пор этого не поняла?! — И чтобы еще доходчивей было, легонько наподдал Милене коленкой под зад, вытолкнув ее из-за колонны в сторону дверей, у которых толпились девушки. — Ты все можешь, Милена, миленькая! — Как ты сказал — «миленькая»?.. — она остановилась и ошалело повернулась ко мне. * * * В зале все оставалось в соответствии с временами первого бала Наташи Ростовой — частокол колонн, а по периметру под потолком — внутренний прогулочный балкон, половину которого уборщица Зоя Ивановна, поразительно похожая на Маргарет Тетчер, уже вымыла, когда я на нем появился. — Вытирайте ноги! — сказала она сердито, приостанавливая возвратно-поступательные движения своей швабры. Я приложил палец к губам, прокрался к ближайшей колонне и осторожно выглянул. Внизу за столом сидели маленькая черноволосая женщина лет пятидесяти — знаменитый режиссер Дора Филатова и ее режиссерская группа: четыре дамы разного возраста плюс бодренький консультант пенсионер Трухнин. Перед ними стояла кричаще, с перебором намазюканная барышня, тоскливо бубнившая: — Офёл увидел фоловья и говорит ему: пофлуфай-ка, друфище... Не видела она ни осла, ни соловья. Никогда. — Ага, — шепотом сказала Зоя Ивановна, глаза ее горели огнем искреннего понимания, — вы хотите подслушать?! Она заговорщицки прижала указательный палец к губам — мол, буду нема, как могила, и принялась дальше елозить по полу тряпкой. Внизу буйно разорялась уже другая девица: — На Сенатской площади-и убивали на-ас!!! Но глаза незрячие-е открывали мы-ы!!! — сладко упиваясь страданиями революционеров и самой собой, она, как пасхальные яйца, раскрашивала слова разными интонациями — без меры и вкуса, чем поцветастее; тянула нараспев концовки строк, трагически закатывала глаза, в общем, «рвала страсть в клочья». — Спасибо, — сонно сказала Дора. — Для этого фильма вы нам, к сожалению, не подойдете. Надеюсь, в другой картине вам повезет больше. Девушка, непонятно за что поблагодарив, направилась к выходу. — Вот скукотища, — зевнула Дора. — Налейте мне еще кофе. Никак не могу проснуться. И пригласите следующую конкурсантку, — последнее слово она произнесла с насмешливо-шаржированным французским прононсом. — Виталий Константинович, — раздался над ухом шепот уборщицы, — когда будете уходить, закройте дверь. Я кивнул и опять глянул вниз. — Вы можете прочитать что-нибудь наизусть? — справилась Дора у вновь вошедшей. — Наизусть? Ой, я ничего не помню... — Не страшно. Вот это — бриллиант стоимостью в миллион долларов. — Филатова положила на краешек стола спичечный коробок. — Мы — охранники. Вы должны нас так отвлечь, чтобы мы не заметили, как вы этот бриллиант стибрите, свистнете, слямзите, умыкнете... Не знаю, как еще сказать? — Украдете, — подсказал пенсионер Трухнин, который помнил еще Станиславского — так, по крайней мере, он всем говорил. После некоторого раздумья дебелая деваха быстрым шагом, ставя ногу за ногу — «елочкой», напропалую виляя бедрами и отчаянно строя на ходу глазки, подошла, лихо уселась на край столешницы, поразмыслила и, видимо, решив, что юбка задралась недостаточно высоко, подтянула ее чуть ли не к поясу, апеллируя взглядом в основном к пенсионеру Трушину, единственному мужчине в этой компании, а он подыграл ей — изобразил губами экстазную букву «о», тогда она с фальшивой заинтересованностью осведомилась: — А шо вы здесь делаете?! А вы здесь работаете?! А чиво вы такие серьезные?! Ой, а шо это?! — она показала пальцем на потолок. Но рука Доры успела к коробку раньше, после чего она процитировала того человека, которого помнил Трухнин: — Не верю! — Конкурсом интересуетесь? — спросила Зоя Ивановна. А я-то думал, она уже ушла. Опять приложил палец к губам и отошел в сторонку — единственным невымытым местом на балконе оставался сухой пятачок у колонны, где я стоял раньше. Наконец свершилось — настал черед, «моя протеже, Ростова молодая» учинила свой дебютный выход в свет (словечко «учинила», как станет ясно из дальнейших событий, здесь как нельзя более уместно). Мое произведение, впервые выставляемое на суд знатоков, за неимением Андрея Болконского — князья теперь на балконах прячутся — ввела помрежка. Она всех вводила — шла по пятам за каждой, чья аудиенция у Доры закончилась, громко объявляла в открытую дверь: «Следующая!», а когда следующая — либо робко, либо пытаясь скрыть робость под напускной развязностью, демонстрацией своей независимости (преимущественно через походку, при помощи телодвижений) следовала за ней, помрежка говорила ей, приостановившись на полдороги и указывая на участок паркета посреди зала: «Вот здесь станьте, чтобы вас было видно» (хотя где бы соискательница ни стала, ее все равно было видно, спрятаться было негде), после чего возвращалась на свой стул за инквизиторским столом. Помрежка только-только закончила трехмесячные курсы помощников режиссера, очень старалась и ни разу не перепутала. — Где-то я вас ви-идела... — протянула Дора. — А-а, вспомнила... Она принялась беззастенчиво рассматривать мою ученицу с ног до головы. Потом поочередно наклонилась к уху соседки слева и соседки справа. Тему разговора нетрудно было угадать — о том, что Милена живет у меня, знали уже многие. Соседка слева стала перешептываться со своей соседкой, а соседка справа — с пенсионером Трухниным, также меряя при этом Милену взглядом с макушки до пяточек, а она спокойно стояла, изучала их. Правда, был вначале момент, когда Милена закусила губу, но быстро овладела собой — до такой степени, что я поразился ее невозмутимому виду, скрывавшему, как я догадывался, ледяную ярость. — Что-то я сонная, — сказала Дора. — Вы сегодня совсем слабый кофе сварили, не берет. — Кофе, как обычно, — пожала плечами помрежка. — Налить еще? — Да, пожалуйста. Конечно, это уже было явное хамство. Милену сначала бесцеремонно разглядывали, перемыли ей косточки, затем стали игнорировать, причем демонстративно. И тут вдруг раздался прокуренный баритон: — Вы что, блин, сюда кофе пришли хлестать или работать, сонные тетери, понимаешь ли? Дора Филатова моментально проснулась, открыла рот, а закрыть забыла. Помрежка пролила кофе мимо чашки на скатерть. — Что?! Кто?! — сказанул ошарашенно пенсионер Трушин с глазами, как блюдечки. — Конь в пальто! Я не мешаю вам, ребятки? Может, мне уйти, мать вашу? — продолжала Милена голосом крепко пьющего портового грузчика с криминальным прошлым. И дальше уж совсем рявкнула. — Чем вы, блин, ночью занимаетесь, если на работе дрыхнете? Она ухитрилась не только сымитировать один к одному мужской голос, но еще и интонационно передать характер — бесшабашный, порой дерзкий, но тут же смягчающий дерзость переводом ее в добродушную, слегка бравирующую укоризну. Пенсионер Трухнин, оглядываясь — не спрятался ли какой бузотер за спиной, задал самый дурацкий вопрос из всех, какие можно представить, впрочем, ему это было свойственно всегда: — Кто это сказал? Второй режиссер Пачулина, сидевшая было к Милене вполоборота, начала медленно, как в рапиде, поворачиваться к конкурсантке в фас, ассистентка Мальвина инстинктивно вскочила. — Та-ак, — произнесла наконец Дора. — Кто это сказал? — Я, — испуганной мышью пискнула Милена. — Повторите, — проговорила Дора. Глаза у нее все еще были широко открыты. Грузчик не просто повторил слово в слово — Милена сделала дубль-вариант: добавила хрипотцы и выражение «ядрена вошь», что в контексте сказанного вполне могло восприниматься не только связкой слов, но и в качестве обращения к Доре, как характеристика последней. — Так... так... — Дора перевела взгляд с Милены на ассистенток. — Вы что-то сказали? — Мы молчим, — оробевшим хором сообщили ассистентки. — Молчите... и хорошо... — сказала Дора, вновь уставилась на Милену и после некоторого пристального рассматривания спросила: — Как вас зовут? Милена ласково улыбнулась ей. Дора, не отрывая от Милены своих зрачков цвета свежезаваренного чая, слегка посыпанного мелконарезанным укропом, тоже растянула губы в стороны. — А воспитанные люди сначала себя называют, — уже своим голосом, тоном хорошо воспитанной девочки доброжелательно и совершенно безмятежно сообщила Милена. Филатова и это проглотила: — Вы правы. Меня зовут Дора Григорьевна. — А меня — Милена. Вы уже проснулись? — Да, спасибо. Вы лучше кофе. Видно было, что Дора прекрасно понимает — Милена вежливо, с тонкой издевкой грубит ей, но злости в Доре не просматривалось, только восхищение и живой интерес. — Значит, кофе хуже меня, — кротко заметила Милена, одновременно с последними своими словами легонько вздохнув, как бы сочувствуя бедняжке кофе, которому так не повезло. Пенсионер Трухнин прыснул и стал всем объяснять — правильно, если эта девушка лучше кофе, значит, кофе хуже этой девушки — он вообще любил растолковывать смысл шуток и анекдотов, особенно им лично только что рассказанных. — А как вы еще можете? — спросила Дора. — Я по-всякому могу, соколики вы мои, — молвила Милена скрипучим голосом старухи Шапокляк. — Вы только скажите, родимые, я для вас на все готовая. Скатерочка-то у вас нестиранная, нешто постирать ленитесь? Поразительным было то, что она сумела не только передать дребезжащий, надтреснутый голос беж-жубой штарухи, но и смоделировала соответствующий просторечный лексикон! — У? — раздалось у моего уха. Зоя Ивановна, завершив видимость влажной уборки, помахивала перстом указующим в воздухе, изображая нажатие, при этом полувопросительно-полуутвердительно двигала бровями и кивками головы направляла мой взгляд в сторону выключателя. Я издал положительное «угу», и она, уходя, погасила электричество. Балкон послушно погрузился в темноту, и от этого усилилось ощущение моего родства со зрителем на галерке, так как внизу все было залито светом. — Это — бриллиант. Вы пришли. И нужно, чтобы мы не заметили, как вы его стащите, сопрете, слимоните, стырите. — Похитите, одним словом, — ввернул культурный Трухнин. — Я должна... как бы выйти? Потом зайти? — нарисовав на своем лице и очень правдоподобно раздумья и некоторую растерянность, спросила Милена уже своим голосом. Создавалось полное впечатление, что Милена с трудом, не сразу осознает задание и очень этим заданием озадачена. Если не знать, что мы с ней много раз репетировали в разных вариантах этот любимый этюд Доры Филатовой... — Как хотите. Да, пожалуйста. — Пустили вам карася за пазуху?! — с ликующей улыбкой идиота и завываниями плохого провинциального трагика громогласно продекламировал Трухнин, потирая ладони с притворным злорадством. Поскольку никто не засмеялся, он, видимо, раскумекав, что задуманной шутки — легкой, остроумной, да вообще никакой — не получилось, срочно перешел к тихой сердечности — добавил, как бы пригорюнившись, что вышло у него еще глупее: — Я в смысле- заданьице-то тру-удное, матушка... У-у-у!.. Милена направилась было к дверям, но вдруг нога ее подвернулась, и она упала, пронзительно ойкнув. Упала хорошо, классно ляпнулась, чуть ли не с полметра еще и проехав по паркету. Попыталась встать со словами: «Извините, я пойду...», но вновь вскрикнула и осталась сидеть на полу, закусив губу и схватившись за щиколотку. ' Все, кроме Доры, бросились к Милене. Помогли добраться до диванчика. Застрявший в своей безотрадности пенсионер на ходу продолжал покачивать головой, как китайский болванчик. Дора охраняла коробок. Видела она и не такое... — Здесь не болит? А здесь? Нет? Вы уверены? А здесь?.. — сердобольно вопрошал Трухнин, с видимым удовольствием ощупывая сначала одну ногу Милены, а затем, очевидно, для сравнения и другую. — Нужен врач, — в конце концов выдал он. — Ортопед. — Медпункт? Мы сейчас приведем к вам девушку! — сказала помрежка в трубку телефона. Режиссерскую группу Милене удалось надуть. Но не Дору. Дора уже поднялась со стула и стояла сбоку стола в пределах досягаемости коробка для своей ладони. Оценив высокий класс игры Милены, она, затаив дыхание, ожидала, под каким соусом теперь хитрованка подберется к спичкам-бриллианту. Опершись на плечи пенсионера Трухнина и помрежки, Милена запрыгала на одной ножке к выходу. Хотел бы сказать: «И только я один заметил, как подороге она молниеносным движением прихватила со столешницы коробок». Но это было бы неправдой. Хоть я и старался не моргнуть, но все же не смог углядеть этот момент. Да и путь Милены с провожатыми, подпиравшими обезноженную девушку, пролегал метрах в трех от стола. Она просто перекрыла своим телом на мгновение спички, не приближаясь к ним — и они исчезли. Фантастика! И уже возле самих дверей Милена остановилась. — Болит? — участливо спросил пенсионер Трухнин. Он поддерживал ее за талию, при этом его ладонь периодически норовила скользнуть ниже. Милена сняла руки с плечей своих провожатых, повернулась: — Дора Григорьевна! — Что? — спросила Дора. Милена спокойно, как бы даже скучая, сделала, совершенно не хромая, несколько шагов навстречу Филатовой. Некий предмет, пущенный рукой Милены, описал полукруг в воздухе. Бывалая теннисистка Дора машинально поймала его и раскрыла кулак. На ладони ее лежал спичечный коробок. Дора удивленно перевела взгляд на стол, где спичек, разумеется, не оказалось, вновь на ладонь, потом на Милену. И расхохоталась. Первый раз в жизни я видел Дору Филатову смеющейся. И тут вдруг я услышал, как за спиной Милены зашуршали, расправляясь, рвущиеся на свободу огромные крылья. * * * На улице мы с Миленой встретили Александра Леонидовича Жмырю. Ни лакейского подобострастия помощника администратора, ни чванства замдиректора в нем не просматривалось. Рваные, в латках джинсы, балахонистый, крупной вязки свитер. Еще Жмурик отрастил небольшую бородку. — Как дела? — спросил я. — Хорошо, спасибо вам большое. Столько времени потратили на занятия со мной... — Да не за что, — сказал я. — Пожалуйста! — находчиво ответила Милена и засмеялась. Потом все же потянулась неловкая пауза, надо было прощаться, как вдруг он легко и свободно запел. Бельканто нежно и мощно разлилось над улицей, редкие прохожие застыли с распахнутыми ртами. Аккуратненько, почти без помарок, хотя и излишне старательно, он подобрался к фуриозо, а затем аччеттанто вышел на коду, продержав последнюю ноту чуть ли не с минуту, я скосил глаза — в ближайшем кафе дребезжало стекло, и отражение мира в нем трепетало (правда, Милена потом уверяла меня, что столкнулись мы с Сашей возле магазина светильников, где на кронштейнах прямо над тротуаром были завлекательно развешаны образцы товаров, как то: настольные лампы, бра, торшеры, и дрожали подвески хрустальной люстры, а не оконное стекло — очевидно, мы с ней просто смотрели в разные стороны), неизвестная старуха в окружении фикусов ошалело хлопала и кричала «бис!», перегнувшись через подоконник. Жмурик, еще красный от натуги, то поднимал, то опускал руку, каким-то блуждающим, вензельным жестом поправляя зачем-то в который раз ворот своей рубахи, молча смотрел на нас, а мы на него; это было странное, ни с чем не сравнимое ощущение, когда всей кожей чувствуешь прикосновение Бога. И Бог был в Жмурике. И Жмурик был Богом. Тут опомнилась онемевшая было от восхищения Милена, захлопала в ладоши, подскочила к Александру Жмыре, а он, растерянный, нелепо втянул голову в плечи, видимо, все еще никак не мог поверить, свыкнуться с мыслью, что способен издавать столь прекрасные звуки, а может, просто испугался, подумал, что Милена сейчас будет его бить... Милена порывисто и неловко обняла его, расцеловала, тут же опомнилась, одернула платье и снова степенно взяла меня под руку. — Поступил-таки в консерваторию? — спросил я. — Да, на факультет вокала. Спасибо. Жалкое, заискивающее расползание губ помощника администратора, самодовольная ухмылка замдиректора, и теперь — мальчишески смущенная и счастливая, хотя и по-прежнему немного придурковатая, улыбка студента консерватории, улыбка, которой он будто просил прощения за что-то... * * * Мы направлялись через парк к морю, когда Милена вдруг завопила: — Смотри, сирень распустилась! — И помчалась к кустам. — Привет, цветочки! — услышал я. — Ну, как вы живете?.. Да, я понимаю (огорченно). Потерпите, пожалуйста, немного, скоро теплее станет... Вначале меня покоробила эта сцена из провинциального спектакля. Бывший зэк Егор Прокудин с лицом Шукшина гладит заскорузлыми от бензопилы «Дружба» ладонями стволы березок и сообщает им, что они «невестушки». Милена была уже достаточно взрослой барышней, чтобы порываться инсценировать такие умилительные живые картины, попахивающие дурновкусием: ах, вы мои цветочки, ах, вы мои миленькие... У Шукшина получилось, хотя балансировал на грани сопли. Так то Шукшин. А другим лучше и не пробовать. Дальше, однако, я обратил внимание, что между фразами она делает паузы и... Словом, через некоторое время я вдруг почувствовал, что Милена действительно слушает и слышит их, цветов, ответы. По крайней мере, было весьма похоже на то. Я подошел поближе. Теперь я видел ее лицо. — Нет, ну что вы, мне вы очень нравитесь. Вы очень красивые! (Пауза, она коснулась цветков кончиками пальцев.) У меня все норма... нормально... — тут Милена осеклась, было полное впечатление того, что цветы перебили ее, и она, как воспитанный человек, слегка споткнувшись, умолкала на полуслове — выслушивает неожиданное возражение. — Нет, правда! Очень даже хорошо. (Пауза, очевидно цветы сказали что-то забавное, потому что она рассмеялась.) Ага! (Пауза.) Да! (Пауза.) Да-а-а... Я бы с удовольствием (извиняющимся тоном), но мне пора идти. (Пауза; на лице Милены отражалась смена чувств, связанных с тем, что в это время, слышимые только ею, говорят цветы.) Извините меня, пожалуйста. Я еще, может быть, приду к вам. (Пауза.) Ну, хорошо, еще немножко, — она нежно погладила ветку. — Ладненько, я пойду? Я пойду? Я пойду, да? (Пауза.) Меня ждут... Я пойду, да? (Пауза.) Я вас обожаю! А ведь похоже, она искренна... Милена взяла меня под руку, на ходу обернулась и помахала рукой кусту: — Пока! Что это?! Мне померещилось? Господи, да это просто порыв ветра шевельнул листья и кипень соцветий. Чокнуться можно с этой Миленой. Еще через несколько шагов она вдруг забежала вперед меня и бросилась мне на шею: — Я тебя обожаю! Честно говоря, я был немного растерян. Милена переменным аллюром неслась по аллее, иногда от избытка чувств подпрыгивая на одной ноге, раскрасневшаяся, со странно блестевшими глазами, и пританцовывала, и кружилась, взахлеб смеялась, а то вдруг на ходу раскидывала руки в стороны и, делая виражи, громко гудела, как самолет, а я шагал сзади и думал о том, что как-то уж очень этот детсадовский восторг не вяжется с ее возрастом — ей тогда уже пошел девятнадцатый год. Старушка со старичком, шедшие навстречу, удивленно на нас смотрели. Я вспомнил, что у меня открыт рот, и срочно сделал «приличное» лицо, пиджак оправил, откашлялся. А что мешало мне помчаться вместе с Миленой — дурачиться, беситься на пару?.. Мне ведь хотелось этого... Не превратился ли я к тому времени во вполне законченный, великолепный образчик брюзги? Наверное, я часто не понимал ее. Для меня-то ведь цветки сирени были хорошим средством от артрита, травм суставов, если настоять лепестки на водке в темноте... * * * Порой, как в только что описанном эпизоде, она бывала поэтичной, возвышенной, трепетной, в таких случаях употребляют пошлое сравнение «как майское утро». Иногда, а именно когда у нее случались истерики, в минуты немотивированных или слабомотивированных вспышек гнева, лирика бесследно улетучивалась, Милена становилась неистовой, злобной и маловменяемой — глаза ее суживались до ледяных щелочек, голос становился хриплым, казалось, сейчас она разорвет всех на мелкие клочки — проглядывало что-то такое темное и первобытное, звериное, что я просто пугался, особенно первое время. У Милены был неестественно широкий, нечеловечески широкий диапазон — не только в голосе, но и в чувствах, точнее — в страстях, как ни странно это слово звучит по отношению к совсем юному существу. Однажды я упрекнул ее — как можно мягче — почему у тебя ножницы могут оказаться где угодно: на телевизоре, на подоконнике, в ванной. У меня они непременно лежат в одном и том же месте: в ящике, где нитки, иголки, запасные пуговицы, это удобно, всегда знаешь, где искать, точнее, искать не надо. Милена сказала — ой, какой ты ну-удный. Почему ты, если попользовалась вещью, не кладешь ее на свое место, там, где взяла, спросил я, а бросаешь где попало, я ведь после тебя ничего найти не могу. Милена ответила, а собственно, огрызнулась — все, что я ни сделаю, тебе не нравится, все тебе не так, ты меня за что-нибудь обязательно должен отчитать. Ты точь-в-точь как моя мама. Я опешил и возразил, что это ведь неправда. Тотчас без всякого перехода она хватила тарелкой о паркет, начала кричать, смеяться и плакать одновременно, потом вдруг опомнилась, обмерла, некоторое время перепуганно переводила взгляд с меня на осколки тарелки и назад, села прямо на пол, закрыла лицо ладонями, разрыдалась, затем стала просить: «извини, пожалуйста, ну, хочешь, я на колени перед тобой встану, только прости, не выгоняй меня». На следующий день я заговорил с ней насчет визита к психиатру, но Милена |л слышать об этом не захотела. Я понизил свои запросы до уровня невропатолога. Сначала она ударилась в обиду — если хочешь от меня избавиться, так и скажи, я уйду куда глаза глядят, затем обратила все в шутку (после этого я и пошел знакомиться с ее отцом, просить его помощи). Как-то она закатила по собственной инициативе очередную грандиозную |уборку в мое отсутствие, в результате я недосчитался бумаг, лежавших на письменном столе. Я спросил, куда они делись. Улыбка на лице Милены потускнела. «А, эти листочки... Там же было что-то черкано-перечеркано, я их выбросила». Тут уж я завопил — это же были черновики будущего сценария! Мы уже собрались было идти на улицу рыться в мусорных баках, но тут Милена вспомнила, что она их не выкинула, а рассовала по шкафам, полкам, тумбочкам, «в какой-то из ящиков, не помню, им же не место на столе». Я поинтересовался, с чего это она вдруг стала решать здесь без меня, где чему место? Но на столе же был беспорядок, я прибрала. Но я же теперь найти ничего не могу. Но их же можно сейчас найти, эти твои бумажки. Я осведомился, кто будет искать. Милена сказала, что раз так, то может она. Я поблагодарил за одолжение. И добавил — лучше не меняй без меня здесь ничего, сначала спроси. Милена сказала — извини, пожалуйста, что не спросила, но я ожидала, что ты похвалишь меня, я так старалась, тут же, не дожидаясь ответа, вспыхнула, заявила, что я просто ее ненавижу, считаю идиоткой; я обескураженно спросил, с чего это она взяла, она закричала в слезах: «По лицу видно!» Кончилось это очередной истерикой Милены, в результате чего я понял, что приучить ее класть вещи на свое место никому никогда не удастся. С этим я смирился. Но беспощадной была война с неизбывным стремлением Милены все вазы в квартире (есть доброхоты, которые считают своим долгом всякому и каждому на день рождения преподнести сосуд для икебаны, у меня их уже скопилось штук сорок — «Ой, спасибо! Это мне?! Какая замечательная вазочка!!!») забивать неизвестно где ею добытыми искусственными цветами. На все мои попытки объяснить, что я не перевариваю поддельных цветочков, от вида обманных букетов меня тошнит, Милена отвечала с наивной, немного виноватой улыбкой: «Но ведь это красивенько!» Однажды терпение мое лопнуло — вспомнив институтские занятия по сценречи и постановке голоса, я хорошенько подобрал диафрагму и с посылом в пятьдесят восьмой ряд партера порекомендовал, куда вместо ваз лучше засунуть всех этих гнусных ублюдков, представляющихся гладиолусами, ряженых под розы, выдающих себя за тюльпаны, делающих вид, что они хризантемы, косящих под лилии, прикидывающихся ромашечками. После этого фальшивые цветы испарились. Однажды я попросил ее: я занят, а ты целый день свободна — на тебе деньги и квитанции, пойди заплати за электричество и квартиру. Вечером Милена сказала — за свет внесла плату, а за квартиру нет. Была очередь, восемнадцать человек, я посчитала — на каждого уходит в среднем по три минуты. Это целый час торчать там. Я минут сорок выстояла, осталось еще пять человек передо мной. Я ушла. Я не смогла больше стоять. Я заинтересовался — если минут сорок потратила, отчего же не подождать еще четверть часа, где же логика. Милена вспылила и стала орать, что она не может париться в очередях, у нее нет терпения, иди и сам плати за свою квартиру, причем по интонациям это было очень похоже на ее мамочку, и вдруг я услышал: — Вот честное слово, ты меня доведешь, возьму топор и вот так вот!.. — тут Милена сама испугалась своих слов и замолчала. Я окаменел. Когда ко мне вернулся дар речи, я спросил: — А у вас дома есть топор? , — Нет! — крикнула Милена все еще с перекошенным лицом. — И у меня нет, — сказал я. — А ты вообще когда-нибудь держала в руках топор? — Нет... — растерянно выдавила Милена, после чего разразилась слезами. — Вот мне в детстве приходилось колоть дрова, у нас было печное отопление, — я стал не спеша, подчеркнуто спокойно повествовать о своем детстве в пригородных трущобах, именуемых «Шанхаем». Милена перестала плакать, начала вслушиваться. Собственно, этот рассказ я и затеял, чтобы отвлечь ее. Под конец я спросил ласково: — Что это с тобой только что было, Милена? — Я не помню, — сказала она, глядя на меня, как лань, которой перебили ногу, — я что-то говорила, кричала, я ничего не помню... Затем она стала просить прощения, сама толком не понимая, за что. Говорила — ну, хочешь, я на колени встану, извини, что я не заплатила за квартиру, но я же деньги не растранжирила, я их принесла назад... Бред, в общем. Подобные стервозно-психопатические выходки у нее часто так и заканчивались — поползновениями просить прощения обязательно на коленях, от чего я каждый раз с трудом ее удерживал, затем она обычно впадала в странную сонливость. Хотя однажды я нашел способ — стал всерьез убеждать Милену, что на голом полу стоять на коленях ей будет неудобно и холодно, она их, колени, простудит; что бы ей такое подстелить. Милена начала искать со мной, что бы ей подстелить, тут до нее дошел идиотизм ситуации, она расхохоталась, обняла меня и спросила на ухо: — Я глупая? — Бывает, — «дипломатично» ответил я. Тут же она начала усыпать, и я уложил ее в кровать, как больного ребенка, каковым она, собственно, и являлась. Позже я купил ковер и на полном серьезе объяснил его предназначение — для дамских коленопреклонений. Милена чуть не лопнула со смеху. Так это у нее прошло. С психикой, конечно, у Милены было не все в порядке. Володя по этому поводу сказал, что он, как любой «уважающий себя психиатр», никогда в жизни не возьмется ставить диагноз заочно, но судя по моим рассказам, и Милена, и ее мамаша с большой долей вероятности могут быть отнесены к невротическим натурам. Можно даже очень осторожно предположить наличие некоторых психопатических черт в характере. Но не следует в каждом случае, когда сталкиваешься в быту с излишней горячностью, тут же восклицать (с излишней горячностью) — «психопатка», он принципиально против приклеивания «на основании стороннего наблюдения поведения» каких-либо, как он выразился, «конкретных ярлыков» вроде: психопатия, неврастения, истерия, реактивный психоз и т. д. В ответ на мою робкую попытку вопросительно добавить к его списку термин «шизофрения» он вышел из себя и, размахивая руками, сообщил, что ведь не лезет в мою профессию, так как понимает, что он в ней профан. Я с неподдельной скорбью констатировал, что всем давно известно кредо рыцарей Ордена Смирительной рубашки, проще говоря, шайки психиатров: «Здоровых людей нет, есть недообследованные». Дело происходило в спортивном зале, и он в результате чуть не поломал один из тренажеров. Когда Володя успокоился и улыбнулся (в ответ на мое задумчиво высказанное предположение, что вспышки гнева могут с некоторой долей вероятности свидетельствовать о некоторых психопатических чертах в характере некоторых психиатров), он добавил: единственное, что можно сказать точно, так это что «твоя Милена — художественный тип». Но это я знал и без него. Я давно заметил: на линованной бумаге Милена обязательно пишет поперек. * * * Мы оставили одежду на песке. Ближе к горизонту на фоне плавного, с размывом перехода от полупрозрачной голубизны через пепельно-лиловое, малиновое к яблочно-зеленому и густой синеве бледным привидением уже желтел слегка надкушенный лунный диск. Это сильно напоминало декорацию какого-то оперного спектакля, виденного мною еще в бытность маленьким мальчиком. — Как красиво, — сказал я. — О, грациоза люна, ио ми раменто ке, ор воль-дже ланно, совра квесто колле... — Ой, смотри, краб плывет! Ой, какой смешной! — Ио вениа пьен д'ангошя а римирарти... — На каком это языке? — вновь перебила Милена. Мы с ней уже стояли по грудь в воде. — На итальянском. Это Джакомо Леопарди, современник Пушкина. — А-а... Давай его поймаем! — она не слушала меня и смотрела вбок, следя за перемещениями краба. — Кого? Джакомо Леопарди? — Да нет же! Краба! — Э ту пендеви альлор су квэлла сэльва... Лови, кто ж тебе мешает, — усмехнулся я. Милена плыла под водой, как лягушка, волосы ее развевались, словно змеи, вот она вынырнула прямо передо мной, мокрой курицей встала из воды, оперлась незанятой крабом рукой о мое плечо, чтобы не упасть, и попрыгала на одной ноге, вытряхивая воду из уха. — Что с ним делать? — Милена продемонстрировала схваченную за шкирку, если таковой считать панцирь, свою добычу, расстроенно, в предчувствии супа, жестикулирующую всеми конечностями и усами. — Отпустить. — Плыви, косолапый. Она начала медленно поворачивать голову от кильватера освобожденного краба в мою сторону. Далее произошло нечто странное. Внутри Милены словно щелкнул тумблер и включился, воспрянул другой, небудничный человек, ранее дремавший за невостребованностью — что-то отпустило, освободилось, прояснилось, полетело... О, грациоза люна, ио ми раменто Ке, ор вольдже ланно совра квесто колле Ио вениа пьен д'ангошя а римирарти: Э ту пендеви альлор су квэлла сэльва... Закончив, она забавно, по-детски вздохнула. Это было чудо. Первая строка у Милены была подернута легкой печалью от предощущения того, что грациоза люна не ответит на обращение к ней. Во второй сквозило полное нежности и грусти воспоминание о совра квесто колле, в третьей — попытка мысленно танцевать вместе со словами, паря в воздухе, обнимая их, лаская кончиками пальцев, расходясь с ними, словно в невесомости, и вновь встречаясь. В четвертой она вслушивалась, как звуки, будучи изреченными, медленно тают в пространстве, оставляя после себя колдовской аромат, свой у каждой буквы и даже у каждой паузы. Она не только ни разу не споткнулась, буковка в буковку повторила единожды вполуха услышанный текст на незнакомом языке — она улучшила мою, как я только тогда понял, примитивную местечковую мелодекламацию настолько, насколько это вообще возможно! Попросту взяла и между прочим, вскользь, шутя, забавы ради, так же, как пустилась в погоню за морским отшельником, показала другому отшельнику, только без клешней, как надо читать стихи... Мы стояли с Миленой в теплой недвижной воде, по ее лицу стекали капли, ее узкая кисть лежала на моем плече, пахло солью и водорослями, где-то хныкал ребенок, а у меня шевелились волосы и бегали мурашки по телу, потому что эта девочка в стареньком купальнике, с чуть заметной улыбкой смотрела на меня из другого мира, где живут боги... * * * Милена сидела в салоне «Стилист» (писатель прошлого века, во всяком случае того его периода, когда танцы еще назывались танцы, а не дискотека, будучи перенесен машиной времени в сегодняшний день, подумал бы, читая вывеску, что здесь собираются почитатели и последователи великих стилистов — Бунина, Набокова), запрокинувшись на подголовник, ненавязчиво переходивший в никелированное корытце, которое в данный момент использовалось двумя девушками в фисташковых халатах и лимонного цвета резиновых перчатках для покраски Милениных волос (это я нафантазировал, меня ведь там не было). Рядом с ней Дора Филатова закончила разговор по мобильному телефону. — Ой, а можно я тоже позвоню? — спросила Милена. — А как тут набирать номер? Хорошая штука, надо будет и себе купить. Алло-о! Здесь мой вымысел заканчивается, вновь начинается реальность, данная мне в ощущениях. — Алло! — отозвался я у себя дома. — Приветик! — сказала Милена. — Здравствуй. Ты где? — Мне тут волосы красят, брови щиплют и все такое. Слушай, ты можешь за мной заехать часика через два в магазин?.. Дора Григорьевна, в каком магазине мне будут покупать туалэты? — последнее слово, очевидно подражая Доре, она произнесла на утрированно-французский манер. * * * Первое, что я увидел в магазине готовой дамской одежду — через щель между не до конца задернутой занавеской и краешком примерочной кабинки — сиреневое с непонятными письменами платьице Милены, сиротливо свисавшее с крючка. Кроме Доры Филатовой, присутствовало с десяток членов ее съемочной группы. Я поздоровался. — Добрый день, коллега, — сказала Дора. — Милена, Виталий Константинович пришел. Над кабинкой вознеслась кисть Милены и помахала в воздухе. Когда Милена вышла, я впервые по-настоящему осознал, что она ослепительно красива. — Знал, что косметика меняет женщину, но чтобы настолько! — Ей идет, правда? — оживилась Дора. Я промолчал. — Приветик! — сказала Милена и, подбежав, подставила щеку для поцелуя. — Просто раньше ты меня не видел накрашенной. — А как вам прическа? А такой цвет волос? — весьма польщенная моим комплиментом в адрес Милениного макияжа и напрашиваясь на дальнейшие похвалы своей работе, спросила гримерша по фамилии Кучерявенко, особенно уместной, когда она завивает актрисам волосы. — К лицу, — оценил я. — И эта юбка ей к лицу. Пенсионер Трухнин стал гоготать и показывать мне поднятый вверх большой палец, повторяя: — Юбка к лицу! Хорошо! Юбка к лицу! Пять баллов! — Теперь давайте попробуем вон тот блузон, — сказала Дора. — Шифоновый? — уточнила художница по костюмам. Ох, уж эти примерки! Взгляд назад через плечо в зеркало на автопортрет своей задницы, и горящие очи, и поглаживание личных ягодиц с параллельным распрямлением пальчиками морщиночек, в основном воображаемых, и поворот, и сосредоточенное, с глубокими раздумьями разглядывание себя со спины через другое плечо и вновь бережное скольжение ладоней по собственному драгоценному седалищу, и скашивание глаз, дабы увидеть свое лицо в три четверти, это ведь тоже очень важно, и плавное прохаживание, чтобы оценить наряд в динамике колыхания его отражения. Тут в магазин ввалились два типа с видеокамерой: — Мы с телевидения! Нам сказали, что вы здесь, Дора Григорьевна! — Кто сказал? — Агентура. А можно мы тут?.. — Только при условии, если не будете мешать! — заорала Дора. — Это ваше открытие, восходящая звезда? — Ну, еще рано говорить. Да, на главную роль утверждена эта девушка, начинающая актриса, молодая, очень талантливая — Милена... э... — Федоренко, — подсказала Милена. — Я плохо запоминаю женские фамилии, да и зачем — мы их так часто меняем... — мило выкрутилась Дора и зачем-то глянула на меня. Журналисты осведомились, можно ли задать барышне пару вопросов, а именно следующие, но Дора, вновь резко перейдя от голливудской улыбки к базарному крику (в этом она была удивительно схожа с Миленой), сообщила, что разрешает им присутствовать, но не участвовать, тем временем «начинающая, молодая, очень талантливая» начала отвечать на вопросы, фактически заданные ей телевизионщиками под видом обращения к Доре. При этом Милена периодически посещала кабинку, чтобы надеть еще вот эти джинсы, и эту майку, и померять вон тот теннисный костюм, и те туфельки, и такое платье, и этакий купальник («Купальники мерять нельзя», — сказал кто-то сбоку). Шляпками она венчалась, разумеется, вне кабинки. Дора поведала журналистам, будто оправдываясь, что главная героиня по ходу сюжета часто меняет наряды, так что одежды прикупить для Милены нужно много. Давали советы продавщицы и уходили-приходили прерывистым конвейером с целью показать иную модель и расцветку, а также в ответ на нельзя ли размером свободнее или уже, вставляли иногда свои словесные двадцать копеек ассистентки, периодически морозил очередные глупости пенсионер Трухнин, так, он смемуарничал, как однажды Станиславский с Немировичем-Данченко, подбирая костюм актрисе для спектакля, уважительно советовались с ним, Трухниным, тогда «еще более юным, чем сейчас». Если учитывать, что речь шла о второй постановке «Чайки», годочков сейчас фантазеру Трухнину должно было стукнуть этак сто тридцать. Я почувствовал себя лишним и отошел в сторонку. Там стоял старик-охранник с надписью «секьюрити» на сердечном карманчике, совсем дряхлый. Вряд ли я доверил бы ему даже охрану дворницких метел. Мы с ним уставились друг на друга и принялись поочередно понимающе вздыхать. Между тем, меня тянуло к себе старое платье Милены, я даже подошел к кабинке, когда она была пуста и занавеска бесстыдно отдернута, — под предлогом поправить свою прическу, — и рядом с отражением моей личности на фоне круговерти группы Филатовой потерянно вытянулось сиреневое с загадочными закарлючками. Позади осталось отсчитывание денег на блюдечко перед кассиршей, произведенное директором картины Боковым вкупе с требованием выписать копию чека, и фраза Милены: «Ну, мы пойдем?» и слова художницы по шмоткам: «Миленочка, душенька, начинайте носить все сразу»... «Как все сразу — одновременно?» — сострила Милена. «Нет, — улыбнулась художница, — сразу — в смысле... не откладывая. Даже дома, чтобы скорее обтерлось; на экране у одежды должен быть обжитой вид». — Вы забыли!.. Девушка! — воскликнула одна из продавщиц. — Да, Миленочка, вы свое платье забыли! — крикнула ассистентка Мальвина. Милена повернула голову в сторону примерочной, сказала: «А!» и начала было совершать взмах рукой, означающий: «Да ну его», но потом все же вернулась и сдернула иероглифы с крючка. — Я на время съемок поживу у мамы, от нее ведь ближе к киностудии, — сказала мне Милена. Дальше идет провал. Произнесла ли эти слова Милена еще в магазине, когда мы направлялись к выходу? Или на ступеньках, после того, как, послушные фотоэлементу, за нами закрылись стеклянные врата? Или возле машины, когда я отпирал дверцы? , Иногда я считаю, что уронил пакеты с ее покупками, ее новой служебной одеждой. Порой уверен, что не ронял. Точно помню только, что Милена походя опустила небрежно свое платье в урну возле магазина, вернее, на урну, поскольку та была переполнена. Кажется, я что-то городил насчет того, что да, от меня расстояние длиннее до киностудии, чем от дома ее мамы, но я мог бы по утрам отвозить ее своей машиной на съемки, а вечером забирать. Возможно, она объяснила, что я ведь сейчас в отпуске и зачем мне рано вставать, стоит ли мне беспокоиться, то есть это она обо мне заботится, о моем полноценном отдыхе. Вспоминая этот эпизод, я часто впадаю в уверенность, что такого разговора вообще не было, что после фразы Милены о ее намерении пожить у матери, мы молча сели в машину. Порой меня охватывает сомнение — да нет, вроде такой диалог имел место. Хотя, собственно, какая разница? Мир начал приобретать более ясные, устойчивые очертания, когда мы уже сидели в моей «девятке». — Но твоя мама... Она ведь тебе житья не даст, — выговорил я. — Как ты сможешь, например, дома учить роль? Мамочка тебе дырку в голове просверлит. — Она немного поутихла последнее время, — сказала Милена, странно непривычная в джинсовой рубашке и кепочке-бейсболке с какой-то надписью латиницей. — Стала более... удобоваримой, что ли. После того как начала пить то, что ты ей принес, ну, травы — корень валерьяны... забыла... пустельник... — Пустырник, — поправил я. — Так она же выбросила их в мусорное ведро. — При тебе выбросила, а как ты ушел — полезла и достала. Милена переместилась ближе ко мне, чтобы попасть в зону видимости себя новой в зеркале заднего вида — кепочку срочно понадобилось снять и надеть опять, но уже козырьком назад и проконтролировать результат. Зеркальце ты мое ненаглядное... — Ну, что ж, только учти: кино — это всего лишь тени на простыне. И еще — мир кино съедал с потрохами многих. — В каком смысле? — немного забеспокоилась она. — В смысле — живой останешься. Только окажешься съеденной. — Ты говоришь загадками, — резюмировала девушка с внешностью Милены, достала пронзительно-карминовую помаду и принялась ее употреблять. — Я вообще загадочный, — торжественным тоном произнес я. — Я такой загадочный, что куда там. * * * Недели через две глубокой ночью, безуспешно борясь с бессонницей, я вдруг неожиданно для себя встал с постели, оделся и вышел из дому. Перекурив с ночным сторожем на автостоянке, обсудив с ним среди стада спящих машин политическую ситуацию — как внешнюю, так и внутреннюю, я гулко завел свою «Ладу» и отправился на другой конец города в район новостроек к дому Милены. Постояв некоторое время у раскрытого окна ее комнаты, послушав, как дыхание Милены смешивается с пением цикад, как с неопределенным сонным звуком она перевернулась на другой бок, я уехал назад и благополучно задал храповицкого. ., Скучал ли я по ней? Боюсь, что нет. Хотя мне не нравились некоторые новые замашки, которые я стал замечать за собой — например, содержимое яйца я мог вылить в мусорное ведро, а скорлупу положить на сковородку в кипящее масло, а как-то, услышав звонок, пошел открывать дверь, хотя это был телефон. В принципе я понял — мне вполне достаточно иногда послушать, как она спокойно спит. Подышать воздухом нарисованного вишневого сада. Мне это напоминало, как по вечерам, поздно вернувшись с работы, я подходил к кровати дочери, и мы с женой стояли, обнявшись, и слушали ее дыхание, которое доставалось также и плюшевому жирафу, с которым она заснула в обнимку. Жирафу, которого живьем она так и не увидела. / Что ж, за нее его увидела Милена. Видимо, не зря Милена как-то выпалила в сердцах: «Ты ко мне относишься скорее как к дочери, чем как к...» — Как к кому? — спросил я. — Как к никому! — отрезала она. Милена иногда бывала грубой. Я, впрочем, тоже. * * * Редко разбросанные островки прижавшихся друг к другу, будто в испуге, кустов, неравномерная растительность — то очень густо, то очень пусто — плюс частые, стелющиеся понизу туманы придавали этой равнине довольно чудной вид, нечто инопланетное, поэтому она была излюбленным местом съемок не одного поколения киношников, чему очень способствовало еще и то, что рядом находилась городская свалка. Поставить там человека с ружьем, или куда проще — с мегафоном, чтобы он в нужный момент по команде режиссера шандарахнул холостым или гаркнул в «матюгальник», — и в небо поднимается туча птиц, вечно ошивающихся на помойке. В общем, «хичкоковский» кадр обеспечен... Я припарковал свою «Ладу» рядом с тонвагеном, лихтвагеном и прочими вагенами съемочной группы. Кинокамера, за которой сидела Дора, оператор и его ассистент, ехала на тележке по рельсам параллельно неспешно шагавшей Милене. Она была в прозрачном парео и уже знакомом — при мне покупали — очень модном купальнике, суть которого заключалась в максимальной экономии материи. В пальцах у нее дымилась тонкая дамская сигарета — я впервые видел Миле-ну курящей, очевидно, так требовалось по роли. Бросалось в глаза, что затягиваться она не умеет, симулирует курение, что вряд ли являлось ляпом, результатом режиссерского недосмотра — зная тщательность Д. Филатовой как режиссера, вернее было предположить обусловленность сюжетом: героиня любым путем хочет казаться взрослее. Рядом с черепашьей скоростью двигался открытый военный «уазик», перекрашенный под американский джип времен Второй мировой, за рулем которого восседал юноша в пробковом колонизаторском шлеме, перебрасываясь на ходу репликами с Миленой. Снималась, по всей вероятности, сцена знакомства главных героев. Затерявшись среди нескольких десятков членов съемочной группы, сгрудившихся позади камеры, я молча наблюдал. Это была другая, чужая Милена — холодная, уверенная в себе, немного надменная, даже походка изменилась. Я понимал, что она «в роли», создает характер, образ, отличающийся от собственного. Но все равно стало жутковато. — Стоп! — прозвучала команды Доры. — Придется переснимать, — флегматично доложил оператор. — Микрофон попал в кадр. — Кто держал «журавль»? — заорала Дора как резаная. — Макаренко? Паша, вы самая жалкая, самая ничтожная личность, которую я знала! Вы подлец и скотина! Тут она повернула голову, и ее живые умные глаза наткнулись на меня. На лице Филатовой мгновенно расцвела улыбка: — Виталий? — ответа она, разумеется, не ожидала. — Вот хорошо, что вы пришли. Вы к Милене? Извините, закончу разговор. — И тут же, без какой-либо каденции или хотя бы паузы взмыла в душераздирающий крик: — Паша, вас надо расстрелять как вредителя, и то будет мало! — Ох уж эти знаменитые ее перескоки от дикого вопля к теплой улыбке и наоборот! И что интересно — любой человек через некоторое время после знакомства с Дорой, приглядевшись к ней, приходил к выводу: это у нее не предумышленный финт, а безыскусная задушевная особенность, спонтанно, помимо воли проявляющаяся. Столетий пять назад Дору, недолго думая, сожгли бы на костре, тогда ребята разбирались с разными чудачествами быстро, без лишней волокиты — гори оно синим пламенем, и все тут. Да и кому нужна была Дора пятьсот лет назад — изобретатель Тимченко, показавший первый в мире фильм в зале гостиницы на Дерибасовской, опередив, как утверждают местные краеведы, на пару годочков братьев Люмьер, тогда еще не только не родился, но и его прадеды и прабабки зачаты не были, а кроме как снимать кино Дора Филатова ни фигушечки не умеет, зато, правда, делает это очень здорово, нам бы всем так. — Это же каким мерзавцем и говнюком надо быть, Паша Макаренко, чтобы так относиться к работе?! Я с вами разговариваю или с кем?! Что вы в сторону смотрите?! — Извините, пожалуйста, — сказал Паша Макаренко, прекратив смотреть в сторону. — Нет, не «извините»! Нет, не «извините»! Не надо мне говорить «извините»! У вас что — руки отсохли?! Ручки больные?! Ассистентка Мальвина (это не имя, а фамилия с соответствующим ударением на первом слоге, девушка лет сорока пяти — тип, часто встречающийся на киностудиях: любит одеваться по моде тинейджеров, кататься на роликах и заплетать косички, от натуральных же подростков отличается морщинками на лице и вымытыми ушами, я таких называю «старая девушка», не путать со старой девой), чей затылок и «хвостики» с бантами частично заслоняли мне вид на творческий процесс Доры Филатовой, обернулась, кивком поздоровалась, одной мимикой показала: «О Господи...» И тихо пожаловалась: — Офигевшая. С утра на всех орет... — Все гении больные на голову, — шепотом проконсультировал я ее. — Чем талантливее, тем невыносимее. Подручными предметами сегодня еще не швырялась? — Нет, пока Бог миловал, — вздохнула вечная девушка. — С ножкой от стула за директором картины Боковым не гонялась, громко крича: «Убью гада»? — Ой, не напоминайте... — Так отчего ж, родная, ты в печали? Ну, тебе не угодишь... Уже режиссеру и покричать нельзя. Все это время Милена несколько испуганно смотрела на меня. Тут, прервав наше с Мальвиной шушуканье, Дора опять сделала неожиданный кульбит от громогласной раздачи к тихой спокойной любезности: — Вот Виталий Заремба пришел навестить нашу... исполнительницу главной роли. — Она вновь развернулась ко мне. — Я в восторге от Милены. Диапазон — широчайший! Она может играть все! Работоспособность жуткая! Репетировать готова до упаду — упасть от изнеможения и вот так, лежа на полу лицом в паркет, продолжать репетировать! — И потом, — продлил оператор список прегрешений съемочной группы, — подсвет в этом дубле не всегда попадал в лицо актерам — «гулял». — Кто держал подсвет?! — страшным голосом закричала Дора. — Сережа?! Пашенька, отойдите, вы мне Сережу заслоняете. Сережа, вы что ж, родименький, блин, охренели, придурок долбанный?! Вы не можете подсвет на лицо направлять, а не на жопу?! Ручки устали, Сереженька?! Вы кретин безрукий! Особенно изгалялись киностудийные остроумцы по поводу редкой способности Доры Филатовой матюкаться на «вы» — рядом с любым ругательством неизменно сохранять вежливое «вы» и никогда не опускаться до панибратского «ты». Только изысканное «вы сволочь», но ни в коем случае не безвкусное, вульгарное «ты сволочь». Дальше она опять поворотилась ко мне и с доброй улыбкой сказала совершенно спокойно: — Сейчас еще дубль снимем, и Милена будет свободна на полчасика. Нет!!! — лицо ее исказилось. — Не будем делать дубля, всё! Хреново — ну, пусть так и будет! Всё!!! И ничего я не хочу! И ничего мне не надо!.. — Дора начала швырять в Пашу и Сережу подручными предметами, и я на всякий случай отошел в сторону от линии огня, хотя все прекрасно знали — она ни в кого никогда не попадет... — У меня пленка заканчивается, — объявил оператор. — Перезарядка. — Всем двадцать минут перерыва! — скомандовала Дора. — Вы обещали в перерыве дать интервью... — напомнила дама с блокнотом, перехватив Милену на полпути ко мне. — Чуть позже, — ответила Милена. — Милена, душечка... Ну, ладно, потом, — сказала гримерша. — Что? — спросила Милена, снова приостановившись. — Да нет... я хотела вам грим подправить. Не страшно, потом. Вскоре очередной островок кустов скрыл от нас съемочную группу. — Ты уже три недели не звонишь, — сказал я. — Что-то случилось? — Я была очень занята. Днем съемки, вечером репетиции. Я на ходу непринужденно, как бы между прочим, обнял ее. Хотя мне совсем не хотелось этого делать. Одним движением руки изобразить соскучившегося недотепу — скудоумный, отдающий деревенщиной, согласен, но зато самый простой и эффективный способ обострить ситуацию, чтобы заставить всех персонажей проявить себя. Провокация дала свои плоды тотчас, без цветения и без завязи — Милена быстро отстранила мою руку: — Не надо меня обнимать при Джоне, пожалуйста. — И оглянулась. — Почему? — заинтересовался я, хотя и так все было понятно. Но уж лучше сразу расставить все точки. — Ну... ему будет больно. Тут у нее в сумочке проснулся мобильный телефон. — Извини... Алло! Ой, ну, перестань Джон, — она засмеялась. — Джон, ну, это не то, что ты думаешь... Ну, я скоро буду. — Ты купила мобильник? — Да, как видишь, — она положила трубку назад в сумочку. Появился псевдоджип с пробковым шлемом и принялся изображать электрон в действующей модели атома, где мы с Миленой были ядром, в общем, стал ездить кругами. — Это и есть Джон? — осведомился я. Милена кивнула. Пародия на джип, подняв облачко пыли, затормозила. Юноша вышел к нам, на ходу протягивая мне руку. — Милена, это твой отец? — с невинными глазами и смущенной улыбкой спросил он. Слишком яркой, легко читаемой была невинность и чересчур выпуклой, очищенной, дистиллированной смущенность. Это не Милена, у которой швов и просветов в игре не видно и разницы между лицедейством и жизнью нет. Он будет классом пониже. И пожиже. Джон снял шлем, прическа его заключалась в коротко выстриженных висках и затылке, но зато целой шапке волос сверху, кажется, сейчас это модно. А Милена между тем медленно боком передвигалась к нему. Перемялась-перетопталась с ноги на ногу, еще раз вроде невзначай переступила... Что ж, этого следовало ожидать. Рано или поздно. Лучше рано. — Давайте познакомимся, — сказал он. — Вы нахально себя ведете, — отрезал я. — Мы разговариваем, а вы мешаете. — Вы не хотите подать мне руки? — стал вопрошать Джон чуть не плача. Чувствовалось, что он то ли в драку сейчас полезет, то ли заревет, пуская сопли. Хотя не исключено, что и то, и другое одновременно. — Вы не хотите подать мне руки?.. Я с интересом изучал Милену. Роман закончился, осталась последняя страничка с описанием природы. Милена и была этой природой. Ландшафт Милены. — Вы отец Милены? — он опустил наконец свою руку. Вот так-то, мой юный заместитель, кто-то же должен был тебя научить, раз ты бедная сиротка, вырос без отца-матери с деревянными игрушками, что, хотя здороваться словесным образом младший должен первым, но руку протягивать — только вторым, ему положено ждать, пока это сделает старший. А если два человека разговаривают, а тебя в разговор не приглашают, нечего лезть, разве что крайняя срочность — пожар, например; но и тогда надо начинать с извинений за то, что перебил. — А в чем собственно дело? — поинтересовался я. — Я спрашиваю. — Я понимаю, что вы спрашиваете. Я тоже спрашиваю — а в чем дело? — Я просто спросил. — А вы можете сложно спросить? Тут над пустошью раздался искаженный мегафоном голос: — Всем приготовиться к съемке! Актерам — на исходные позиции! Подбежал ассистент по реквизиту и вручил Милене тонкую сигарету, щелкнул зажигалкой. А гримерша уже быстро прошлепывала лицо Милены губкой с тональным кремом — подправляла «общий тон». — Приготовиться!.. Мотор!.. Камера!.. — неслось из «матюгальника». Между двумя автомашинами — фальшивым джипом и моей «Ладой» — на исходной позиции, готовая к следующему, надеюсь, последнему дублю, если у Паши и (или) Сережи руки опять не отсохнут, стояла шустрая, пропащая, милая Милена. Я подумал — как это кинематографично: три молчаливых профиля — я в окне, за мной через другое открытое окошко моего автомобиля видно лицо Милены (правда, она в основном смотрит в землю), а дальше, в третьем окне, уже второй автомашины, — физиономия юноши в пробковом шлеме, колонизатор хренов. — Начали! Пошли актеры! Они вдвоем проследовали в кадр — героиня идет, а ухажер, что по роли, что по жизни, едет рядом; я же с другой стороны кинокамеры, за спинами работников съемочной группы, покатил по пыльной равнине восвояси, продолжая мысленный разговор с Миленой. — Паша, Сережа, испортите дубль — кастрирую! — несся мне вслед изуродованный мегафоном голос Доры. С грунтовой дороги-боковушки я влился в поток машин, струившихся по трассе в сторону города. Но очень скоро пришлось остановиться — дальше ехать было невозможно, пространство расфокусировалось. Я направил колеса к обочине, припарковался и минут десять ждал, пока мой внутренний оператор наведет резкость. * * * — Я вначале радовался, что появилась Милена — твое выздоровление пошло быстрее. Но сейчас я вижу... — Володя поиграл желваками и вдруг заговорил жестко, повелительно: — Из-за этой девки ты опять, как после гибели семьи, скатываешься в депрессию. Наша песня хороша, начинай сначала?! Тому все симптомы!.. С какого класса мы занимались вместе? — С пятого... — Склероз. С четвертого, — поправил он. — Я тебя знаю как облупленного. — С четвертого, да, — эхом отозвался я. — Тебе лучше забыть Милену, — неожиданно тихо и печально сказал он. У входа в репетиционный зал — тот самый, со старосветскими колоннами-карапузами — толпились девушки. — Ой, простите, а вы режиссер? — спохватилась одна из них, когда я пробирался ко входной двери. — Временами, — уклончиво ответил я. — А где здесь можно переодеться? — она показала, чуть приподняв, балетную пачку, которую держала за шлейки. Услышав слово «режиссер», весь цветник принялся глазеть на меня. — Зачем? — Ну, у меня классика в репертуаре. В основном. — Будете вы на конкурсе в пачке или в чем-то другом — все равно мы оценим ваш высокий профессионализм. Если он есть. — Спасибо, — заискивающе улыбнулась она. Сережки у нее поблескивали не только в ушах, но и в брови, носу, губе, на кончике языка. Как раз для балетной пачки и классики... В зале сидело несколько членов моей съемочной группы, перед звукооператором Осиком на столе разлегся магнитофон. — Извините, я немного опоздал, — сказал я и зачем-то посмотрел на балкон. Меня там не было. — Кто у нас первая? Представьтесь, пожалуйста. — Меня зовут Наталья, мне двадцать один год. Я уже четыре года танцую в ночных клубах. И подтанцовка, и сольные номера. — Мы сейчас включим фонограмму, — сказал я, касаясь клавиши магнитофона. — Попробуйте нам что-нибудь сплясать. Отрепетированное либо импровизацию, как хотите. Можете начинать не сразу, вслушайтесь, мы вас не торопим. Пока она танцевала, я думал: а может, прав был человек с шейным платком, показавшийся мне смешным и жалким, когда рассказывал о своих ученицах? Не получилось ли, что он умнее меня? Я заткнул рот музыке и сказал, подойдя к танцовщице: — А что если попробовать изменить характер танца? — Я начал изображать что-то псевдохореографическое и тем самым увлек ее подальше от стола, к окну, где остановился так, чтобы быть спиной к «комиссии», и добавил, понизив голос: — А что вы делаете сегодня вечером? — Что вы, я замужем... — тоже чуть слышно ответила блондинка Наталья. — Но на выходные муж уезжает на рыбалку... — Давайте договоримся встретиться в воскресенье... — В котором часу? — спросила брюнетка Марина. — В шесть вечера. — А когда я буду дома? — тоже шепотом осведомилась рыжая мулатка Анжела. — Ну, в десять я отвезу вас домой. — Если хотите, я могу остаться у вас на всю ночь, — прошептала шатенка Галя. * * * Шприц выплюнул вверх пробный фонтанчик. — Вы еще хорошо отделались, — сказал врач в белом халате, — всего-навсего банальная гонорея. Могло быть и похуже... И вонзил мне в ягодицу раскаленный добела шампур. * * * Я плескался и нырял, не заметив Милены, которая прокралась по песку и спряталась за пирсом. Когда раздался призыв моего мобильного телефона, я направлялся к своим вещичкам, прыгая на одной ноге, чтобы вытряхнуть воду из уха. — Приветик, — сказал в трубке голос Милены. — Здравствуй. Ты где-то близко, я чувствую тебя. — Я здесь, — Милена появилась из своего укрытия. Она была в рубашке-распашонке без пуговиц, завязывавшейся полами на животе так, чтобы оставлять полуобнаженными груди, и новеньких, искусственно сношенных, с показушными заплатами джинсах — эстетика обтрепок, оперетта с поддельными нищими в перекормленном мире. — Я слушаю, — отозвался я. — Я люблю тебя, — прозвучало в мобильнике. Я залился хохотом. До колик в животе. — Ну, спасибо, — сказал я трубке, когда наконец, отсмеявшись, вновь обрел дар связной речи. — Развеселила. Давненько я так не смеялся — от души. А Джону не будет больно? — Зачем он мне нужен? Он дурак. — Ты ведь получила все, чего хотела — главную роль в кино, да еще у самой Доры Филатовой, твои фото уже появились в журналах. — Я прихватил свои манатки и направился в раздевалку. — Чего тебе еще от меня нужно? — Я не могу без тебя. — Что такое — Джон тебя бросил? Понадобился я? — Нет, это я его бросила. Он вообще никакой не Джон, он Ваня, просто он говорит всем, чтобы его называли Джоном. — Иван, родства не помнящий, — заметил я, выходя из раздевалки. — Псевдо-Джон... Ой, как нам хочется сойти за американцев, только рожи свои рязанские да черниговские куда денешь, рожи выдают... — Я связалась с ним только для того, чтобы определить самое важное для себя — смогу ли я забыть тебя, или ты — это на всю жизнь. Понимаешь, ну, это был просто эксперимент. Как видишь, оказалось, мне без тебя никак. Просто я люблю тебя. — Просто ты начинающая потаскушка, — сообщил я, прижав мобилу к уху плечом, так как решил выкрутить на ходу плавки. — Виталик, если я не буду с тобой, мне конец, — сказала она, плетясь за мной в отдалении. — В каком смысле? — Я только теперь поняла, что означают твои слова «кино съедало с потрохами многих». Без тебя я пропаду. — Ты сиганешь с крыши? — иронично осведомился я. — Я сама себе противна. Я вела себя как дрянь. Прости меня, пожалуйста. Я люблю тебя. Я пойду за тобой на край света... Я резко остановился и обернулся. И успел увидеть, как «инстинктивным» движением рука Милены сметает с лица несуществующую паутину. Я хмыкнул и сказал в трубку, продолжая свой путь: — Если тебе нужна помощь в реализации твоего, гм, таланта, я всегда помогу. Но для этого тебе совсем необязательно разыгрывать любовь ко мне. — Какой ты глупый... Я действительно люблю тебя. — Из какого глаза ты сейчас пустила слезку — из левого или правого? — Я не притворяюсь сейчас. Это не уловка, клянусь. Может, вначале это и было... немножко... не скрою... первое время. Я очень жалею об этом. Я никогда больше не буду тебя ни обманывать, ни разыгрывать. — Послушай, дорогая... — Как ты меня назвал — дорогая? — встрепенулась Милена, точнее, ее голос в беспроволочной трубе. — Не придирайся к словам. Послушай, Милена, я не комната, в которую можно зайти и выйти, и опять зайти, когда захочется. Я человек. Может, не самый лучший, наверняка не самый лучший из людей, но все-таки человек. — Подожди, не клади трубку. Алло! — Мне давно надоели твои бесконечные хитрости! — сказал я, надевая футболку. — Виталичек, ты мне снишься каждую ночь, — жалобно сказала она. — Один и тот же сон. Будто я сплю, а ты пришел к моему окну, стоишь молча, смотришь на меня... А у меня сердце замирает... На безлюдный пляж спускалась женщина с собачкой, расстегивая на ходу халат, под которым расширяющимися фрагментами по мере освобождения очередной пуговицы вылуплялся бирюзовый купальник. Она улыбнулась — действительно, смешно: два человека в десятке шагов друг от друга общаются посредством телефона. Я, не останавливаясь, посмотрел ей вслед. Лет тридцати. Хорошая фигура. Доброе милое лицо. Без обручалки. Вот с такой надо было связываться, а не с этой соплей малой, у которой семь пятниц на неделе. — Понятно, — вежливо и сочувственно сказал я. — Ты опять думаешь, что я лицемерю... Ну, что ж, я получаю, что заслужила. Оставь мне хоть маленькую надежду. Умоляю, не отталкивай меня сейчас. Позвони мне потом сам и скажи, что ты решил. Ну, пошли меня, только не сейчас, прошу тебя. Пожалуйста, ничего не говори больше, просто отключи трубку. Я буду ждать твоего звонка сколько понадобится — год, два, три... Я люблю тебя. Как и было велено, я нажал на кнопочку, прерывающую связь. Мобильный телефон прикрепил к поясу шортов и зашагал вверх по лестнице. Прощай, Милена! Я буду еще долго разговаривать с тобой, хотя тебя рядом не будет. * * * Редкостная непосредственность, легкость необыкновенная при переходе из одного состояния в другое, словно внутри у нее все было на хорошо смазанных шарнирах, невообразимо динамичное, постоянно меняющееся, как в калейдоскопе, настроение, богатство внутреннего мира — сложного, противоречивого, с изысканными перетеканиями, дивной нюансировкой — абсолютно без всяких перепон и проволочек, мгновенно во всех тонкостях отражающееся на лице (если, конечно, она позволяла реальным эмоциям проявляться, а не корректировала их, не заменяла совсем другими по ходу пьесы, каковой для нее была жизнь), — это Милена. Она поражала меня крайней неравномерностью, полярностью своего интеллекта. Иногда в своих суждениях представала не по возрасту умной, проницательной и изящной, а порой — ужасно вздорной и вульгарной, причем бывало, что перепрыжки от умнички к дурехе или наоборот не наблюдалось часами, а то вдруг несколько раз в течение минуты. Мозаичная Милена... Другими словами, ординарность в ней отсутствовала напрочь. «Золотая серединка» в Милене хронически отдыхала, как, впрочем, и какая бы то ни было определенность вообще. Серединки как таковой, того, что принято считать нормальным, в ней не было от природы. Одни крайности. Это все лишний раз свидетельствовало о ее огромном таланте. И еще — о неустойчивой психике. Что, впрочем, одно и то же. Я закрываю глаза, и Милена тотчас возникает передо мной — прихотливый и одновременно плавный, мягкий рисунок губ, ее чудно подвижное лицо, на котором не только отражались малейшие оттенки чувств, но порой и радость и печаль одновременно, и ее манера без видимой связи с темой разговора неожиданно по-детски грустненько вздыхать или вдруг безотносительно к происходящему озаряться чуть заметной улыбкой, словно в глубинах ее естества постоянно шел другой, свой, потаенный, более интересный фильм, не совпадающий с кинолентой «Внешняя жизнь Милены», и ее, только ей присущий поворот головы, и микроскопическое, немного нетерпеливое движение плеча, и доверчивая интонация, выдающая недалеко притаившееся ожидание чуда, детскую веру в птичку, которая сейчас откуда-то куда-то вылетит, и это все — Милена. Если другие ее сверстницы, или скажем так — все женщины, которых я встречал когда-либо, напоминали гравюру, то Милена — полноцветную живопись маслом, сквозь которую время от времени таинственным образом проступают следы множества женских портретов, ранее написанных на этом же холсте. * * * Моя попытка ознакомиться с кинокартиной, в главной роли которой снялась Милена, закончилась досрочно на завязочном эпизоде, где Джон, он же Иван, едет на открытом джипе, он же «уазик», рядом с идущей параллельным курсом Миленой. Я расколошматил вдребезги с последующим тщательным растаптыванием ногами кассету, а за компанию с ней — и видеомагнитофон, после чего завалился спать. Печатный гомон кинокритиков по поводу изумительной, восхитительной игры самородка — нигде и никогда не учившейся актерскому ремеслу дебютантки Милены Федоренко в новой высокоталантливой, с глубокими раздумьями о судьбах современного мира ленте Доры Филатовой тоже прошел мимо меня — я их, рецензентов, просто не читал, я вообще ничего не читал. Это другая, похожая на нее получала призы на кинофестивалях, не она. Была девочка Милена, она разговаривала с цветами и собаками. А теперь ее нет. Мухи съели. * * * Внутренность огромного съемочного павильона холодила полумраком, а через открытые настежь двери, которые скорее можно было назвать воротами паровозного депо, виднелась киностудийная зелень, облитая солнцем. — Идет! Идет! — послышались возгласы. Тотчас вспыхнул свет. В проеме появился я — простой и демократичный сенатор Кеннеди, баллотирующийся в президенты, я улыбался направо и налево своей ослепительной безумно красивой улыбкой рубахи-парня и пожимал руки избирателям. Оператор сказал, что намеревается немного задымить фон, чтобы получилось легкое сфумато. Я сказал, что сфумато — это хорошо, это здорово, народ любит сфумато. Оператор присоседился и, идя рядом со мной, сказал, будто оправдываясь, что сфумато а-ля Мона Лиза — это незаменимая штука, если хочешь смягчить второй план. Я сказал, что сфумато порой просто необходимо. Потом, сказал он, когда герой с героиней — вот они, здравствуйте, здравствуйте — лягут в постель, мы подъедем, а когда они приступят, так сказать, к оргазму, перейдем на этот букет, что стоит в вазе. Я сказал — это хорошо, народ любит оргазмы. А букет составлен изысканно, просто замечательно. Только лучше его выкинуть. Какая-то фигуристая тетка в товарнооблегающем сказала, что она Колтукова из редакции, можно ли поприсутствовать. Я, упоительный, бесподобный, сказал, что да, конечно, и даже обнял ее. Народ любит редакции, сказал я. Она спросила, идя со мной рядом, пока я инспектировал декорацию, кто автор сценария. Я сказал, что сценарий очень талантливый. Она спросила, кто же автор, готовясь занести в книжечку. Я скромно сказал, что я написал. Она сказала, что ей очень нравятся мои фильмы. Я сказал, что это свидетельствует о ее хорошем вкусе. Тут художник поделился со мной сокровенным — он хочет в этой декорации, в этом эпизоде создать настроение, как в «Возвращении в Типаса», читал ли я. Я спросил — Камю? Он сказал — да, Камю. Я сказал — да, это хорошо, это здорово, я согласен, старик, Типаса — это мне нравится, это то, что нам нужно, Типаса — это мое. Окрыленный художник незамедлительно растворился в воздухе, правда, некоторое время еще виднелось его жестикулирующее крыло, очевидно, что-то в механизме заедало, недоработка, но вскоре и оно растаяло. Я сказал «Здравствуйте, коллега» ослику с двумя тючками поклажи и погонщиком, что вызвало жизнерадостный смех окружающих. Хотя в зависимости от того, относится это «коллега» к ослу или погонщику, смысл получался диаметрально противоположным. — Где должен быть кальян? — спросил реквизитор, держа предмет разговора перед собой. — В заднице, — доброжелательно, с искренней теплотой ответил я. — Понял, — сказал реквизитор и тотчас исчез. Кто-то еще что-то спросил у меня, я не расслышал, но на всякий случай ласково сообщил «в задницу», и он тоже понял. Но не исчез. Осветитель сказал, что ДИГи уже разгорелись и пора снимать. Но тут я обратил внимание на шкаф с зеркалом, в котором отражались минареты и палевый месяц на голубом заднике со звездами плюс мое замечательное пригожее лицо, я стал корчить самому себе рожи и достал из кармана плоскую початую бутылку и со свойственным мне изяществом отхлебнул из горлышка, а потом добавил, а потом ослик подошел тоже посмотреть на себя, но как-то не весь, пятнами, местами, кусками, и я поставил его, точнее, его отрывки в известность, что гений и злодейство, оказывается, вещи вполне совместимые, а потом меня пробовали было сначала отозвать от зеркала, а потом оттащить, а я все хохотал, и кривлялся, и прикладывался к горлышку, пока не свалился замертво. * * * Помню чью-то пресс-конференцию, кажется, Доры... да, точно, в президиуме сидела она и члены ее съемочной группы — и лысая Пачулина в парике, и актер актерыч Трухнин, и какой-то негр в пенсне, этакий Антон Павлович из тропиков, демонстрировавший во рту клавиши фортепьяно (я не расист, Боже упаси, но вид негра в пенсне меня ужасно веселит, по отдельности нет, а только в сочетании), и Милена, и рядом с ней Джон-Иван, который из шатена успел перекраситься в блондина и завить кудряшки (тут случилась вспышка фотоблица, и он на мгновение стал седым), и я зигзагообразно прошел вдоль видеокамер с бутылкой в руке, и Дора с Миленой приподнялись было в замешательстве, но тут я упал трем журналисткам во втором ряду на колени и захрапел, чем они, как мне потом рассказывали, были очень недовольны. * * * Как-то лежал я на аллейке киностудии — отдыхал, ну и что, что на асфальте, зато все прекрасно слышал, мне просто лень было открывать глаза. — Ой, он же так простудится, бедняга, — сказал голос директрисы киностудии Яворко. — Его давно пора выгнать с работы, как вы это безобразие терпите, — с приятным эстонским акцентом (другого у него не было), заключающемся, как известно, в демонстрации расторопности черепахи, сказал великий прибалтийский кинематографист Валтер Ваддисович, новый замдиректора по админхозчасти, он теперь вместо Жмурика. — Что вы! Что вы! Как можно! — сказала профорг. — Надо его перенести куда-то в помещение, — произнесло удаляющееся меццо-сопрано директрисы. — Распорядитесь, чтобы подсобные рабочие... Теоретически я вполне мог предположить подлог: Милена, подойдя и пользуясь сомкнутостью моих век, разыграла меня — последовательно скопировала голоса и манеру говорить директрисы, Валтера и профорга. Но и в таком случае открывать глаза не стоило. Внешний мир стал мало интересовать меня. * * * Фима ходил по своей фотолаборатории из угла в угол. Вновь сел за стол напротив меня. Снял свои телескопы, и тут только я увидел, какое у него уставшее лицо. Без очков, придававших ему солидности, Фима стал похож на неуклюжего, часто помаргивающего толстенького подростка с наклеенными усами. — А ведь ты любишь ее, — сказал он негромко. * * * И вновь передо мной лицо Володи (безликого, бесприметного, портретист отдыхает, фоторобот невозможен — мы ведь договорились, что я не буду описывать его внешность) под белой шапочкой. — Она еще лет двадцать будет искать себя. И все это время у тебя от ее фокусов, завихрений и фанаберии будет во-от такая квадратная голова. Пока-а она перебесится... Будешь ли ты терпеть все это? Вы замучаете друг друга. Для нее следующие двадцать лет — это только вступить в пору зрелости. А для тебя — вся твоя оставшаяся активная жизнь. — Нет, это вопрос решенный, — сказал я. — С ней покончено. — Ты любишь ее? — Нет, конечно, — сказал я. — Да ну ее в задницу. Я ее знать не хочу! Знать ее не хочу. Белая шапочка пожевала губами, изучая меня, потом сказала раздумчиво: — А ведь ты любишь ее. Потянулась тошнотворная пауза, а затем я услышал собственный голос. — Да, — сказал я. — Да. Да. Да. Я люблю ее. Да. — Подожди, подожди, — сказал он. — А ты ей когда-нибудь говорил об этом? — Нет. Она мне часто говорила, что любит меня. А я ей ни разу. — Почему? — Я ей никогда не верил. И это все отравляло. Между нами стояло кино. Моя профессия. Если бы я был не кинорежиссером, а инженером-электронщиком или продавцом в магазине стройматериалов — воспылала бы ли мечтающая о карьере киноактрисы Милена такой уж любовью ко мне? — Ты стал воспринимать мир как враждебный, людей — как существ, которые только и думают, как бы тебя перехитрить, объегорить, одурачить, околпачить, использовать... После психотравмирующей ситуации — гибели семьи ты закрылся, сжался внутри, превратился в болезненный комочек нервов, готовый в любой момент отразить очередную атаку мира, конечно же, мечтающего обязательно вновь напасть и опять у тебя что-нибудь отобрать, по возможности самое дорогое. И прикрываешься постоянно как щитом своими дурацкими шуточками, прячешься за иронией, балаганом, паясничаешь... — Тех, кого любишь, отбирают. Вот и боишься любить. Чтобы не отобрали. Лучше не любить. Тогда не будет больно. — Это естественная защитная реакция. Взятая человеком у животных — при опасности притвориться мертвым. Только не кажется ли тебе, что это рассуждения идиота — я буду скрывать, что люблю Милену, и значит, у меня ее никто не отберет?! От кого скрывать? От духов? От Бога? От дьявола? От нее скрывать? — Что же мне делать? — Тебе надо было не анализировать бесконечно Милену, не искать для нее полочку. Еще и Протея глубокомысленно приплел... А вот не укладывается она ни в какие рамки! Не лезет, мать твою так! Нет для нее полочки! Тем и интересна! Надо было просто безоглядно отдаться тому теплому чувству, которое у тебя к ней возникло и в котором ты даже сам себе боялся признаться. Мозги очень хорошая штука, особенно для мужчины. Только надо бы и уметь выключать рассудочность, хоть иногда. И жить страстями! Иначе получается — горе от ума. Иначе выходит — тебе легче расстаться с любимой, чем отказаться от своей вечной подозрительности. Ну, обманет, ну, и хрен с ней, пусть обманет! Волков бояться — в лес не ходить. — Что же мне делать?.. — А ты скажи Милене, что любишь ее. Может, ей этого и не хватало. Вот и пойми после всего этих психиатров. * * * Неожиданно позвонил бомж Валера. Я уже думал — он потерял мою визитку по причине своих дырявых карманов. Оказалось, что он попал в больницу, куда я тотчас и отправился — грустный, хотя и успевший опохмелиться с утра, господин Заремба. Он лежал в коридоре на железной кровати исхудавший, с лицом такого же цвета, как те апельсины, что я ему принес, но, как ни странно, веселый. По мере того как денежные знаки эмигрировали из моего кошелька в карманы белых халатов, из небытия материализовалась отдельная палата, гордо именовавшаяся «боксом» — квадратная, точь-в-точь по размерам, как ринг, только канатов не хватало, медсестра сбегала за лекарствами в близлежащую аптеку — так по крайней мере она сказала, Валере поставили капельницу. Я принес ему тетрадку с ручкой и велел времени не тратить зря — что-нибудь рассказать бумаге. Валера спросил, что именно. Я ответил — что угодно, запечатли один день из своей жизни или какой-нибудь интересный случай. Он принялся свободной от иголки рукой — ею оказалась левая, но он объяснил, что от рождения левша, — что-то строчить, время от времени грызя нерабочий конец шариковой ручки. Вернувшись с экскурсии по окрестным барам, я гулял по больничному парку, поглядывая в окошко «бокса» — Валера все писал и писал. И мне стало удивительно спокойно на душе. День догорал, в окнах палат зажелтело электричество, небо из анемично-голубого перекрасилось в бархатно-синее с пожеванной мандариновой каймой на западе, сизая статуя физкультурницы, несмотря на морозец — в майке и трусах, оказалась подсвеченной розовым на фоне зеленых разлапистых елей, на башне ТЭЦ зажегся рябиновый огонек для отпугивания самолетов; это была какая-то настораживающая красивость, на грани фола и кича, это было подозрительно — излишняя живописность, чтобы быть настоящим, как трава на болоте — избыточно-яркая, а ступи — засосет, и я обошел инфекционный корпус вокруг, но ни фанеры, ни поддерживающих ее откосов, ни струбцин, ни каких-либо иных признаков декорации не обнаружил. Может, они успели перебежать за другую сторону здания и прячутся там, где я только что был? Когда на следующий день я явился проведать Валеру-рассказчика, мне навстречу заспешил врач и с места в карьер начал оправдываться — желтуха дело не смертельное, если вовремя, но пациент очень сильно запустил, вот если бы он сразу обратился, да и организм был крайне ослаблен алкоголем... Провожал Валеру в последний путь только я один — постоял, пока забивали крышку гроба, и ушел, когда начали засыпать землей. Уже было поздно... * * * Те несколько страничек, что успел нацарапать Валера... Я никогда не читал ничего подобного. Он описал всего-навсего нашу встречу, знакомство у мусорных баков за два часа до Нового года. Но не столько внешнюю сторону, как это делают обычно прозаики: действия, разговоры, взгляды, сколько то, что он в это время думал, свободный полет своих ассоциаций, воспоминаний, фантазий, наши с Миленой внутренние портреты в форме развернутых, переплетающихся друг с другом иносказаний и метафор. Он видел меня и Милену впервые и ничего о нас не знал. Но за кажущейся галиматьей, вроде бы бредом алкоголика столько поразительных интуитивных прозрений, что мороз идет по коже. Валера ухитрился побывать внутри меня и впустил меня в глубь себя, что, собственно, и есть суть писательства. Взаимопроникновение. Оно роднит искусство с сексом. Я сделал немыслимое, то, что до меня удалось лишь Орфею: выиграл у богов приз — возможность вернуть ту, которой уже нет, но по ошибке вытащил с того света эту девочку. Мне разрешают повторить попытку, но при условии, что верну ее назад. То есть я должен своими руками убить девочку. Но убить ее я не могу. Так она и остается жить вместо той. Я предлагаю Валере деньги, перекладываю их из одной протянутой своей руки в другую. Бабушка дала малому Валерке на мороженое, как-то необычно долго гладила его по голове, ему не терпелось, он высвободился, побежал на железнодорожную станцию, купил эскимо, слопал, а когда вернулся, оказалось, что бабушка умерла. Так она и осталась в его памяти — в платочке до бровей, по-деревенски повязанном под подбородком, протягивает деньги, как-то необычно, печально улыбается, говорит — Валерочка, купи себе мороженого. Потом ему объяснили — старуха чувствовала, что сейчас умрет, и услала его, не хотела, чтобы он это видел. Родители его умерли еще раньше, его взяла к себе бабушка, больше родни никакой не было. После смерти бабушки — детдом. Мы вдруг переносимся к озеру Чад, где всегда тепло и можно купаться, где мирно пасутся рядом лев и ягненок. Мы играем с ручными жирафами, они одновременно и живые звери и плюшевые игрушки. Я спрашиваю — есть ли тебе где ночевать, Валера. Мы в «шанхайчике» живем, может, знаешь. Знаю ли я «Шанхай»? Да я там родился и вырос. Мы засыпаем на траве вместе с жирафами, и их грациозные теплые шеи служат нам вместо подушек. Утром у девочки начинаются превращения. То она становится уродливой жабой, то прекрасной принцессой, то сварливой старухой с клюкой, то им — Валерой-оборванцем, то Луной, она приглашает меня к себе — я хожу, гуляю по ней, по Луне, то она хлебина, то краюшка, то женщина Луна, то мужчина Месяц, она неуловима, и меня это пугает, я один, а ее — тысячи, а она иначе не может... Я не хочу дальше пересказывать. * * * — Я не люблю давать советов. Я не советчик. Мужчина должен сам решить. Я антисоветчик. — Ты умница, Фима, — сказал я. — Давай выпьем на посошок, и я пойду. — За что? — За упокой души раба Божьего Валеры. — Да будет ему земля пухом, — сказал Фима. Мы выпили, не чокаясь. * * * Для всех он был лишь грязный, вшивый, вонючий бомж. И только мне одному в целом мире посчастливилось узнать — и то после его смерти — что он родственник Милены, Жмурика, Доры, что он прекрасен. Перерезав ниточку жизни бродяги-детдомовца, Парки с Мойрами и меня заодно пыльным мешком по голове ударили — я чувствовал себя виноватым перед Валерой, хотя в чем именно, я сам толком не мог объяснить. Нельзя, чтобы Валеры уходили, ничего нам о нас не рассказав. Таким, вышеупомянутым мешком стукнутый, я и плелся с кладбища, ощущая лишь вялое болезненное шевеление в остатках своего серого вещества. И тогда между скорбным базарчиком, где торговали венками-цветами, и ближайшим магазином, в котором имелся ликеро-водочный отдел, я дал себе слово: покупаю последние две бутылки водки — «на отходняк», и все, «завязываю». — Шел из гастронома и вот — встретил тебя, — закончил я свой рассказ. Некоторое время мы молча шагали рядом. Потом я остановился: — Собачка замерзла. Спасибо, что ты меня выслушал. Не провожай меня дальше, Фима. Иди домой. Действительно, такса дрожала, вопросительно поглядывая на нас. Неожиданно Фима обнял меня и тут же, словно устыдившись собственной слабости, ни слова не сказав, ушел. Я смотрел ему вслед. У них с таксой была абсолютная одинаковая походка — две удаляющиеся рифмы. Уже смеркалось, когда я пересекал пустынный открытый рынок. Железные конструкции, поддерживающие крышу над прилавками, напоминали на фоне еще светлого неба скелет какого-то огромного доисторического животного. Пошел снег. Тут у меня состоялась встреча с двумя криминальными юношами — они попытались с ходу вырвать из моих рук авоську, а когда не получилось, полезли в драку. Но я защищал оставшуюся бутылку водки героически — другой-то я обещал себе не покупать — одного из них с рыхлым нездоровым лицом отправил в нокаут, второй, похожий на цыгана, убежал. Правда, пока махали кулаками, кто-то из них ухитрился разок таки попасть мне в глаз. Старею, раньше не попадали. * * * Я отпер дверь своей квартиры. В прихожей взглянул в зеркало. Автопортрет с подбитым глазом. Хорошо, хоть не с отрезанным ухом. Смыл в ванной кровь с лица. Замазал рассеченную бровь зеленкой. Авоську повесил на гвоздик, бутылку водки поставил возле кровати. Высвободил немного места на письменном столе среди пустых консервных банок, пыльных пакетов из-под молока и прочей дребедени, и под настольную лампу легла фотография. Телевизор при помощи диктора сообщал последние новости. Состоялся отчетный концерт творческих коллективов такой-то области. Интересно, а бывает концерт нетворческих коллективов? Бывает. Но тогда это скандал. Нетворческие коллективы устроили концерт. Лучше «закатили концерт». С последующими сплетнями, судами да пересудами, трезвоном... Нет, это реальный мой телефон трезвонит. ^ — Алло! Я послушал, послушал, обложил собеседника небоскребным матом и бросил трубку. Все-таки прав психиатр Володя — среди деятелей искусств пруд пруди ненормальных, по тринадцать на дюжину. Это же надо додуматься — такой идиотский розыгрыш устроить в первом часу ночи — будто Милена в Москве выбросилась из окна двенадцатого этажа гостиницы, жила еще полтора часа, повторяла много раз мое имя, звала меня и скончалась на операционном столе... Сегодня же не первое апреля. Стоп! Это сама же Милена и обтяпала — поддельным чужим голосом сообщила... Ну, это уже даже не смешно. Надо же знать меру — чем можно шутить, а чем нет. Какой-то мужчина, лицо которого с трудом влезало в телевизор, объяснял, что если за границей положительно высказываются о жизни в нашей стране, то это называется конструктивная позиция, если отрицательно — вмешательство в наши внутренние дела. На фотографии потрясающе крупными хлопьями шел снег и стояли, одинаково заложив большие пальцы за лямки рюкзачков, будто приготовились танцевать фрейлехс, мы с Миленой — такие счастливые, что не верилось; мы словно светились изнутри, а на витринном стекле за нашими спинами виднелись перечеркнутые кудряшками серпантина разнокалиберные сердечки и звездочки-снежинки, но уже не настоящие, а повторенные в разноцветной, повстречавшейся с ножницами, бумаге. Наконец я понял, что меня смущало. Искусственные снежинки выглядели куда красивее натуральных, вот в чем штука. Я не мог точно сформулировать, опыт взрослого человека тут оказывался бессилен, я способен был лишь превратиться вновь в маленького мальчика и сказать обиженно, по-детски: это неправильно, так не должно быть. Тотчас скороспело повзрослев, я задал себе вопрос — а означает ли это, Виталик, что ты пришел к отрицанию искусства как такового? И тут же сам себе ответил: но ведь фальшивые снежинки не заслоняют подлинных, они сосуществуют рядом, их не нужно сравнивать, а тем более путать, это богатство мира, в котором есть искусное и безыскусное, и это вопрос твоего свободного выбора, что предпочесть в ту или иную минуту. Не стоит слишком уходить в искусство, но ни к чему и ударяться чересчур в жизнь... В другом мире, где всегда тепло и можно купаться, она пришла на долю секунды так ярко и осязаемо — прикосновение ее ладошки, гладившей мою щеку, — что я открыл глаза. Я лежал на кровати. Я протянул руку. Бутылка стояла в окружении окурков на замусоренном полу, метеном Зевс его знает когда, кажется, еще Миленой. Часть водки попала мне в горло, и я закашлялся, а остальное пролилось на подбородок. Лежа пить неудобно, хотя это дело привычки. Я отхлебнул еще. Вновь закашлялся. Закрыл глаза. Она плыла в беге, как птица. Время растянулось, можно было разглядеть каждый шовчик, каждую складочку ее светло-сиреневого платья с иероглифами цвета спелой сливы. * * * Как я возненавидел телефон, я готов был расколошматить вдребезги этого друга-врага. Еще не совсем проснувшись, посмотрел на будильник — три часа ночи. Взял трубку и сказал: — Алло!.. — Алло, — отозвался знакомый мужской голос. — Здравствуй. — Здравствуй, Фима, — сказал я. — Ты узнал меня? — Да, конечно. — Извини, что так поздно. Ты спал? — Я рад твоему звонку. — Я много думал о нашем разговоре. — И к чему же ты пришел? — Мой тебе совет — ты должен прямо сейчас, не откладывая, позвонить Милене и сказать, что любишь ее. И тут я все понял. Это был не Фима. Голос был его, а лексика и построение фразы... «Ты должен» — попахивает указанием. Деликатный Фима так бы никогда не сказал. Промашечка вышла. — Где ты сейчас, Милена? После потрескивающей паузы Милена сказала, но уже своим голосом: — А как ты догадался? — Он не советчик. Он антисоветчик. — Мы уже четвертый час сидим на кухне с человеком по имени Фима и пьем чай. Его собачка спит в углу. — Ты в своем амплуа, — сказал я. — Без розыгрышей не можешь. — Как ты живешь свою жизнь? У — Плохо, — признался я. — Мне очень не хватает тебя. — Мне тоже. Моя жизнь без тебя стала пустой. Все мои дни стали серыми. — Я люблю тебя, Милена, — сказал я.
|